Книга Вверх по Ориноко - Матиас Энар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слишком жарко, не хочется двигаться. Рука об руку с солнцем она лежит в каюте и слушает жужжанье подъемных кранов и других неведомых портовых машин. Громкие и резкие гудки буксиров, шлепанье барж, недовольное ворчанье моторов. Порт у нее под боком, в золотых каплях пота, с запахом драгоценных пород древесины, он хрипло дышит у нее над ухом, неутомимо отправляя в путь свои богатства. Внезапно каюту наполняет сладкий запах жареных бананов, вызывая легкую тошноту. Есть совсем не хочется. Странно. После того что она себе навоображала, ей казалось, она будет есть с утра до ночи, но самые аппетитные блюда, какие готовила ей кузина за те полторы недели, что она прожила у нее, например, на завтрак арепа, слоеные пирожки и рыба с острой приправой, не вызвали бы сейчас аппетита; она оставила его в Париже, а здесь — непривычная погода, непривычная пища, непривычное все — город, земля, люди, да и само путешествие, как видно, отбило у нее охоту есть, такое бывает, вполне может быть, почему бы и нет? И вообще, ей могло все почудиться. Разыгралось воображение, сказало подколодное слово подсознание, воздействовало на душу, на тело, а ей всего-то и надо, что пописать в пластиковую трубочку, и тогда она все будет знать наверняка. Но определенность потребует каких-то действий, в ту сторону или в эту, придется принимать решения, а в путешествие, которое только-только началось, придется взять с собой крошечное зародившееся существо, или безрадостное бесплодие собственного лона, или болезнь, может быть даже душевную, и любой из спутников помешает ей во всей полноте воспользоваться откровениями новизны, замкнет на себе вместо того, чтобы распахнуть, открыть, раздвинуть. Она и без того достаточно в себя вслушивалась. Куда лучше перетечь в Новый Свет, который дышит у нее за иллюминатором с яростной южноамериканской нежностью, а все свои вопросы оставить в этом, пышущем жаром убежище, переполненном близостью воды и запахом жареных бананов, потому что к Новому Свету ее вопросы не имеют никакого отношения.
Ориноко так широка, что невозможно различить противоположный берег, невозможно понять, где кончается грязевой океан, переходя в воду. Она лежала, ждала отплытия и тщетно пыталась себе представить бескрайние равнины, мимо которых поплывет, поднимаясь вверх по реке, те сотни миль, которые ей предстоит преодолеть, чтобы оказаться на юго-западе. Запах пота, солярки, жареных бананов вызывал все более ощутимую тошноту; она подумала: можно подняться на палубу, подышать воздухом, посмотреть на погрузку ящиков, на прибытие пассажиров — время от времени среди скрежета цепей и клекота лебедок она различала в коридоре голоса. Можно почитать книжку, купленную в магазине на центральной улице, или попробовать подремать. Мягкое покачивание пароходика — толстые канаты никуда, никуда его не отпустят — ласково ее убаюкивало и, не успев ничего решить, она задремала.
Просидев ранним утром с полчаса в раздумьях и сомненьях над чашкой кофе у стойки бара на углу, я все-таки отправился к ней и дошел до ее дома. Только-только начинало светать, небо едва серело. Я походил туда и сюда перед дверью, наблюдая, как уборщицы из мэрии моют тротуар. Вспомнил код, поднялся, все равно рано или поздно мне пришлось бы сюда войти. Ставни закрыть было некому, комната пахла серой сыростью раннего осеннего дня, воспоминания вошли со мной. Диван, низкий столик, я не мог на них даже взглянуть, а собственно, почему? — мебель себе и мебель, она ни о чем не помнит — черный блестящий комод показывал полупустое нутро — свитера, майки; и всюду, куда ни посмотришь, книги — стопками, кучками. Чашка, вымытый стакан на краешке раковины; два распечатанных счета на столе, фотография Юрия прикноплена к стене над аккуратно прибранным письменным столом, я обратил на нее внимание еще в прошлый раз, и теперь, увидев вновь, ничего не почувствовал.
Я попытался понять, зачем я сюда пришел, что ищу здесь, и не решился заглядывать слишком глубоко, чтобы и вправду не понять и не найти; такие находки небезопасны. Мало-помалу я обжился среди ее вещей. Тех, что она здесь оставила. Я хотел бы найти среди них какую-нибудь одну, которая говорила бы обо мне, надеялся отыскать что-то вроде знака — безделушку, записку, втайне обращенную ко мне.
Я обошел ее комнату, не посмев ни к чему прикоснуться, и почувствовал вдруг — совершенно естественно — усталость и глубокий покой серого осеннего рассвета, сел на диван, посидел, а потом вытянулся на нем, расслабившись, но не засыпая, чувствуя ее всем телом рядом, глядя на подушку. Чем он мог привлечь ее, обворожить, гадал я, не в силах забыть висящую на стене фотографию, это ведь что-то немыслимое, невозможное, нет, конечно, я все могу понять, но это же обаяние иллюзии, ворожба миражей. Его страдания, ностальгия, юмор, внешность. Его манера подолгу сидеть, не произнося ни слова. Его семья — буржуазная и космополитичная до невероятия.
Я не побоялся и как-то вечером заговорил с ней об этом: ты ошиблась, Юрий — оболочка, внутри него пустота, он ищет, чем себя заполнить, хочет найти смысл и оправдание собственному существованию, он не может по-настоящему пойти навстречу другому человеку. Она соглашалась, кивая, переплетая пальцы, не глядя на меня, а я медленно и осторожно вел машину, выискивая самый извилистый путь, чтобы продолжать разговор. Она не говорила ни слова, она меня слушала или делала вид, что слушает, и я стал приводить примеры, в общем, те, какие мог найти. Но… Он ведь твой друг? Или я чего-то не поняла? Вот был ее ответ, недоуменный и отчасти обиженный. Да и нет, он мой приятель, коллега, ответил я, надеясь, что она разгадает истину, больше всего я не хотел оттолкнуть ее от себя, хотел все ей сказать, ничего не говоря, хотел, чтобы она все поняла без объяснений. Такое вряд ли возможно, хотя кто знает, в общем, вернулся я к Юрию, он гибнет сам и погубит ее. В свете моих фар парижские улицы казались поблескивающими лабиринтами. На задах улицы Сен-Уэн она спросила, не заплутался ли я. Да нет, в два часа ночи на площади Клиши пробки, нехотя ответил я. Ей по-прежнему были невдомек мои уловки, но я мог говорить с ней только о Юрии, и я продолжал: понимаешь, он врач, а это предполагает большую ответственность, он не имеет права столько пить. Ну пойми же, пойми! Она поняла, без сомнения, подумав о самом худшем, и посмотрела на меня с раздражением. Не стоит преувеличивать, он не алкоголик, не знаю, чем он так тебе досадил!
Разумеется, откуда ей знать, и я стал говорить о себе, я нарисовал портрет, который привел в уныние меня самого: высокоморальный, глубоко ответственный врач, вот каким я себя нарисовал, окончательно отдав предпочтение амплуа благородного отца, каким и без того выглядел в ее глазах: слишком осторожно вел машину, обе руки на руле, и читал мораль, критикуя Юрия, а ведь мог бы сгладить нашу разницу в возрасте, изобразив юношеский порыв, но от себя так сразу не отмахнешься. Не так это просто. В неблагоприятных обстоятельствах трудно раскрыться. В общем, ничего оригинального. Ей уже не терпелось попасть домой, не вижу, чем помогли нам твои объезды, повторяла она, раздраженная разговором о Юрии, и я старался смотреть только на дорогу, прямо перед собой. Сжимал руль, стараясь удержать признание, которого, я прекрасно знал, она не поймет, которое будет неуместным, она не услышит его, сочтет насмешкой, издевательством, подначкой, ну как же, седина в голову, бес в ребро, или розыгрышем в духе студентов-медиков, чем-то липким и грязноватым, как шлепок медсестре по заднице после ужина с возлияниями.