Книга Два чемодана воспоминаний - Карла Фридман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хотела сказать, что принадлежу к просвещенному кругу, где женщина остается женщиной, даже если носит брюки. Но нельзя было позволить себе огрызаться: работа была мне необходима. К счастью, госпожа Калман больше не возвращалась к этому вопросу, хотя назавтра я явилась на работу в той же неправильной одежде. Мне был выдан старомодный передник с пышными оборками, и я надела его поверх брюк. В больших карманах удобно разместились прищепки, английские булавки, нагруднички, салфетки: хозяйка не собиралась платить мне за одни прогулки в парке с коляской.
У Калманов было пятеро детей. Восьмилетний Авром и шестилетний Дов уже ходили в школу и появлялись только в конце дня. Мне приходилось в основном возиться с пятимесячными девочками-двойняшками, Цивьей и Эшей. Прежде чем идти гулять, надо было накормить и перепеленать их. Это было непросто. Пока я кормила Цивью, Эша плакала от голода. А когда я пеленала Эшу, Цивья орала благим матом в своей колыбельке. Наконец, путаясь в рукавах и завязках, я натягивала девочкам пальтишки. Потом спускала вниз шасси от коляски. Широкий ее кузов не помещался в лифте, и я тащила его отдельно, по лестнице. После этого одну за другой спускала вниз плачущих девочек. Замолкали они, только когда коляска приходила в движение. Работа оказалась тяжелой, но я не бросала ее — из-за Симхи Калмана.
Симха был самым младшим из мальчиков. Имя, означающее на иврите радость, едва ли подходило ему. Братцы его шумели и паясничали, а Симха выглядел тихим и задумчивым. У Аврома и Дова были роскошные кудри, черные локоны обрамляли их смуглые щеки. А сквозь светло-рыжие, редкие волосы Симхи просвечивала кожа на темени, словно он облысел, не успев повзрослеть. Прямые пряди, не желавшие завиваться локонами, уныло висели вдоль веснушчатых щек.
Я полюбила этого малыша с первого дня, когда мать вытащила его из-за серого бархатного кресла, где он прятался. «Это Симха. Вот-вот исполнится четыре, а он все писает в штаны».
Симха действительно не научился еще проситься, но мне нетрудно было менять ему штанишки. Часто мокрой оказывалась даже арбеканфес, рубашка с кисточками по углам, которую мальчики из ортодоксальных семей начинают надевать под одежду, как только выучат первую молитву. Мокрое полотно натирало кожу, но Симха стоически терпел боль, пока я неумело вытирала его. Братцы прозвали его «селедкой в уксусе» — за запах мочи, который невозможно было вывести с одежды.
По дороге в парк я везла коляску с близнецами одной рукою, а Симха шел, вцепившись в другую. Я говорила с ним на идише, другого языка он не понимал. Он редко отвечал мне. И не было случая, чтобы за всю прогулку хоть раз взглянул на меня. Он смотрел прямо перед собой, мирская суета бурлила перед его ярко-голубыми глазами. А он воспринимал события с величавой серьезностью, покачивая тяжелой головкой в традиционной вязаной ермолке.
Но однажды мы дошли до пруда, и восторг взял верх над невозмутимостью. «Уточки», — сказал он с каким-то особенным выражением и выпустил мою руку. Он скакал вдоль кромки воды, словно ничего не весил. Особенно ему нравилось смотреть, как утка ныряет, опрокидываясь вниз головой. Громко хохоча, он показывал на торчавшую из воды гузку, увенчанную загнутыми запятою перышками. Я ставила коляску на тормоз, садилась на свободную скамейку и ждала. В восторге он подбегал и тыкался головою в мои ладони. Он казался мне самым красивым и самым чудесным ребенком на свете. По вечерам, склонясь над книгами в своей комнатенке, я вспоминала о нем. На полях курса метафизического рационализма, чтобы отдохнуть от мыслей о схоластике и картезианстве, я написала ивритские буквы: син, мем, хет, айин, составлявшие его имя. А рядом нарисовала уточек.
Дядюшка Апфелшнитт был прав. Не больше получаса неспешной ходьбы отделяло меня от дома родителей, но я там не бывала. Особенно страдала мама. «Ты — единственное, что у нас есть», — вздыхала она. Неправда. Кроме меня у нее была целая толпа подружек, постоянно забегавших «попить чайку» и приводивших в отчаяние пенсионера-отца своими идиотскими разговорами.
Мама была дочерью портного. Тем не менее все семеро его детей окончили лучшие европейские школы. Она придавала огромное значение манерам. За завтраком, макая в кофе кусочек черствого хлеба, виновато говорила: «Я знаю, это неприлично, но не могу выбросить хлеб». Я, по ее мнению, слишком быстро говорила, слишком резко жестикулировала, была несдержанной и невоспитанной. «Тише, тише», — просила она, стоило мне раскрыть рот. «Эта, — говорила она отцу, показывая на меня, — сгорит вдвое быстрее остальных!» Однажды ему это надоело. «Может быть, — отвечал он негромко, — зато и света дает вдвое больше!»
Отец был высок и строен. Мама говорила, что узнаёт его в любой толпе по походке. «Он заносит ногу от бедра, — гордо говорила она. — Другие мужчины так не могут, не могут отрываться от земли». Он выглядел совсем молодым. Если он лез зачем-то в карман, я ждала, что оттуда появится веревочка, или дикие каштаны, или значки с портретами футболистов. В тридцатые годы он бежал из Берлина в Брюссель и работал учителем танцев, чтобы оплатить свои занятия математикой. Его специальностью была чечетка. Он даже сыграл в фильме, который снимал бежавший из Германии режиссер. И хотя отец танцевал на заднем плане, в кордебалете, я долго считала, что Фреду Астеру до него далеко.
Мама была намного моложе, они встретились летом 1947 года. Она любила вспоминать об этом. «Было очень тепло. На мне было белое пальто, казавшееся черным от облепивших его весенних мошек. И синяя шляпка-пикколо — не помню, как мне удалось раздобыть такую! Прелестная шляпка, с красными лентами, завязывающимися под подбородком». Отец пригласил ее в ресторан, и они заказали обед из шести блюд, то есть из шести порций сливочного мороженого. Потом он поцеловал ее на глазах у всех, посреди улицы. В этом месте рассказа отец кричал: «Иначе тебя было не разморозить!» Они никогда не говорили о войне. То немногое, что я знаю, рассказал отец. Но он всегда повторял одну и ту же историю.
Прослужив почти две недели у Калманов, я решила наконец навестить родителей. Они жили неподалеку, и я отправилась туда после работы. Час был поздний, но отовсюду слышался стук выбивалок о ковры, сливавшийся в ровный гул, наподобие тамтамов. В преддверии еврейской Пасхи по всей округе распространилась эпидемия великого ритуала очищения. Во время восьмидневного праздника Исхода из Египта запрещено не только есть и пить квасное, но все оно, до мельчайшей пылинки, должно быть загодя удалено из еврейского дома. Целую неделю женщины, в погоне за хлебными крошками, моют и трут, выбивают и метут. В сумерках с балконов темными флагами свешиваются ковры. Мебель покидает привычные места, иногда ее выносят на улицу, словно хозяева, подобно своим предкам, готовятся двинуться вслед за Моисеем в заповеданную страну.
В доме моих родителей тоже ощущалось некоторое возбуждение. Отец писал, сидя за столом. Рядом лежали конверты с наклеенными марками. Он выглядел озабоченным.
Мама болтала о какой-то ерунде. В новом овощном торгуют гнилыми яблоками. Если носить обтягивающие джинсы, можно заболеть раком. Соседка уверена, что встретила меня в парке с коляской, она не могла ошибиться.