Книга Истинная жизнь Севастьяна Найта - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта-то «тайна Найта» и была, я полагаю, таможенным клеймом Набокова в книге, где полно и других криптограмм, иные из которых поясняются в примечаниях. «Признаюсь, хорошо зашифрована ночь, но под звезды я буквы подставил»[13]. Как это понимать и что из этого следует, оставляю решать читателю; он, впрочем, может познакомиться с моим ни для кого не обязательным истолкованием, следующим за текстом романа. Здесь же скажу только, что в последней своей книге «Смотри — арлекины!», тоже как будто написанной в первом лице (да не в первой руке), есть такой диегетический стишок: The «I» of the book cannot die in the book, что приблизительно значит, что «в сказании от первого лица рассказчик [хочешь-не хочешь] доживает до конца». А в «Отчаянии» (1936), где Герман все время бормочет себе под нос, что «на свете счастья нет, но есть покой и проч.», его будто бы двойника зовут Феликс, и, таким образом, в некотором смысле никакого двойника на свете нет, и книга переходит в другое измерение. Нечто подобное, возможно, происходит и в нашем романе. Свое рекламное предуведомление на обложке первого издания Вильсон (с которым Набоков был в то время коротко дружен) заканчивает странной фразой: «Внимательного читателя ждет […] особенного рода сюрприз, раскрыть который было бы нечестно по отношению к автору». И вот я полагаю, что сюрприз ждет читателя в самом имени героя всамделишного жизнеописания, героя, которого там на самом деле может быть и нет. Кстати сказать, в самом этом имени содержится для переводчика книги на родной язык Севастьяна специфическая трудность. Как известно, греческая «бета» по крайней мере с ранневизантийских времен произносится греками, а за ними вслед и славянами, как «вита» (базилика — Василий, Барбара — Варвара и т. д.). Поэтому было бы и странно, и неправильно передавать буквально английское написание «Себастьян» именно в русском переводе (отчего бы тогда уж и не «Себастиан»): и оттого, что его ведь крестили Севастьяном; и оттого, что повествователь настойчиво подчеркивает непобедимое преобладание в своем брате русского начала; и оттого, наконец, что в этом имени таится (как я показываю здесь и подробнее в послесловии) зашифрованный ключ к решению одной из важнейших загадок книги, и только в русском написании, воспроизводящем инициал, под которым скрыт повествователь В., сохраняется отдаленная возможность аналогичной расшифровки. Я попытался было оставлять «бету» в тех местах, где С. упоминается нерусскими персонажами, но это привело к двойному путаному учету, и в конце концов я решил перевести английскую условность оригинала («б» без исключения) на русскую («в» везде). Заметьте, что в конце 19-й главы В. обращает внимание на то, что д-р Старов в телеграмме пишет имя Севастьяна по-русски, но конечно латинскими литерами, т. е. через «v». В конце книги, подробно пересказывая сюжет и устроение последнего романа Найта, его биограф В. приводит оттуда две фразы силлогизма: человек умирает; этот человек — книга. Синтезирующего суждения там не дается, ибо человек умер не успев прошептать своей всеразрешающей тайны (третье лицо всегда умирает, первое — доживает до конца своей повести о нем). Но к этому времени даже не очень внимательный читатель заметит, что В., собирая материалы для его биографии, сам делается действующим лицом тех самых сочинений Севастьяна Найта, которые он одно за другим пересказывает (так что на миг перестаешь понимать, соседний ли поезд тронулся, твой ли, или сам ты). И когда, идя по горячему еще следу своего героя, повествователь превращается в героя этого последнего вымысла Найта, он сами синтезирует этот силлогизм, по буквам диктуя в приемном покое больницы английскую фамилью брата: к, н, и, г… — но Knight умер и унес свою тайну в могилу, — но может быть, Knight'a и не было, а в палате лежит какой-то Киган, и эта тайна Найта получает свое неожиданное оформление, если не разрешение, в последнем абзаце, в последнем предложении, даже в самых последних словах книги. Оказывается, пока попавший сюда впервые читатель глазел по сторонам, обоих братьев след простыл.
Геннадий Барабтарло
2/15 февраля 2007 г.
Севастьян Найт родился тридцать первого декабря 1899 года в бывшей столице моего отечества. Одна пожилая русская дама, которая по какой-то неведомой причине просила меня не открывать ее имени, как-то раз в Париже показала мне свой старый дневник. До того были, наверное, бедны событиями те годы, что накапливание ежедневных подробностей — что обычно бывает ненадежным способом самосохранения — сводилось к краткому описанию погоды за прошедший день; и тут любопытно отметить, что частные дневники коронованных особ большею частью бывают посвящены тому же предмету, каким бы невзгодам ни подвергались их владения. Случается, что везет, когда удачу не подстегиваешь, и то, что мне было показано, я сам ни за что бы не нашел, хоть бы нарочно пустился на розыски. А так могу сообщить, что утро, в которое Севастьян родился, было ясное и безветренное, что было двенадцать градусов мороза (по Реомюру)… впрочем, это и все, что добрая старушка нашла достойным записи. Собственно, не вижу причины сохранять ее имя в тайне — совершенно ведь невероятно, чтобы она когда-нибудь прочитала эту книгу. Ее звали, и продолжают звать, Ольгой Олеговной Орловой, и было бы жалко утаить эту овалообразную аллитерацию.
Не странствовавшему читателю сухой ее рапорт не передаст скрытой, но угадываемой прелести такого вот зимнего дня в Петербурге: чистая роскошь безоблачного неба, предназначенного не тело согревать, а только радовать зрение; по просторным улицам — блестящие колеи от санных полозьев на твердом насте, с тянущимся посредине изжелта-рыжим следом жирного конского навоза; связка ярких, разноцветных воздушных шаров, которыми торгует разносчик в фартуке; нежный очерк соборного купола, золото которого потускнело от морозной пыли; березы в городских садах, у которых каждая веточка обведена белилами; скрежет и звонки зимнего уличного движения… и кстати сказать, как странно, рассматривая старую видовую открытку (вроде той, что я поместил у себя на столе, чтобы на время занять младенца памяти), замечать, что русские извозчики поворачивали без всякого порядка, когда, где и как им вздумается, так что вместо прямолинейного, дисциплинированного потока современного транспорта видишь на этой раскрашенной фотографии широченную как во сне улицу, где дрожки бегут во всех направлениях под немыслимо синим небом, краю которого машинально сообщается розовость трафаретного воспоминания.
Мне не удалось раздобыть снимка дома, где родился Севастьян, но я хорошо его помню, потому что и сам там родился шестью годами позже. У нас был общий отец, вторично женившийся вскоре после развода с матерью Севастьяна. Как ни странно, этот второй брак совсем не упомянут в книге Гудмана «Трагедия Севастьяна Найта» (вышедшей в 1936 году; мне еще придется подробнее на ней остановиться), так что для читателей книги Гудмана меня не существует, я какой-то вымышленный родственник, словоохотливый самозванец. Но сам Севастьян в самом автобиографическом своем сочинении («Забытые вещи») уделяет несколько добрых слов моей матушке, — и, полагаю, она их вполне заслужила. Несовсем верно и то, что, как писали британские газеты после смерти Севастьяна, его отец был убит на поединке в 1913 году; на самом деле он явно оправлялся от пулевого ранения в грудь и только через месяц схватил простуду, с которой его недолеченные легкие справиться не могли.