Книга Невольница гарема - Пьер Лоти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ближайшее время я думаю съездить в Иерусалим и постараться собрать воедино клочья моей веры. Пока же мои религиозные и философские верования, мои нравственные принципы, мои социальные теории и прочее представлены одной мощной фигурой – фигурой жандарма.
Осенью я обязательно приеду к Вам в Йоркшир[9].
Жму Вашу руку и остаюсь преданный Вам
Лоти.
XI
Последние дни мая 1876 года были одними из самых беспокойных дней моей жизни.
Уже долгое время я испытывал упадок духа; страдания опустошили мое сердце, однако переходный период прошел, и юность вновь предъявляла свои права. Я пробуждался, чувствуя себя одиноким в этом мире; остатки веры покинули меня, никакая узда меня более не сдерживала.
Что-то похожее на любовь зарождалось на этих руинах, и Восток источал могучие чары, благословляя это пробуждение, вызывавшее смятение чувств.
XII
Ее поселили вместе с тремя другими женами господина в загородном доме, расположенном в роще, по дороге к монастырю. Охрана там была не слишком бдительна.
Каждый день я при оружии спускался на берег, шлюпка высаживала меня на набережной, в толпу лодочников и рыбаков, и я знаками передавал Самуилу, оказавшемуся как бы случайно на моем пути, свои распоряжения на ночь.
Дневные часы я проводил, прохаживаясь по монастырской дороге. Кругом, насколько хватало глаз, простиралась пустынная печальная равнина; по сторонам тянулись античные захоронения; руины мраморных надгробий с таинственными письменами, обглоданными лишайником; поля, усеянные гранитными памятниками; греческие, византийские, мусульманские надгробия покрывали древнюю землю Македонии, где великие народы прошлого оставили свой прах. Изредка взгляд останавливался на силуэте островерхого кипариса или на громадном платане, который давал приют албанским пастухам и их козам; на бесплодной почве крупные бледно-лиловые цветки жимолости, согретые лучами солнца, источали сладкое благоухание. Мельчайшие подробности этого пейзажа запечатлелись в моей памяти.
Ночью надо всем этим царит невозмутимый ласковый покой; тишину нарушает лишь треск цикад; чистый воздух настоян на ароматах лета; неподвижное море и небо излучают такое же сияние, как то, что озаряло когда-то мои тропические ночи.
Прекрасная турчанка не была еще моей, но нас разделяли лишь преграды материального свойства – присутствие ее господина да железные решетки на окнах.
Я проводил ночи в ожидании – ожидании того мига, быть может, очень короткого, когда я смогу сквозь эти ужасные прутья коснуться ее плеч и поцеловать в темноте белые руки, украшенные перстнями Востока.
Глубокой ночью, незадолго до рассвета, преодолев тысячи опасностей, я возвращался на корвет.
«Церковь Святых Апостолов». Художник Мечети Суджук Джамии
XIII
Вечера я проводил в обществе Самуила. В тавернах, куда ходили рыбаки, благодаря ему я увидел немало странного; в притонах и кабаках, во «дворах чудес», которые содержали турецкие евреи, я изучал нравы, с какими сталкивались очень немногие мои соотечественники.
Собираясь в трущобы, я переодевался в костюм турецкого матроса, рассчитывая, что на рейде Салоник он меня не выдаст. Самуил выделялся среди тамошнего сброда; его сияющая красота была особенно заметна на мрачном фоне.
Я понемногу привязался к нему, а его отказ сводничать в моем приключении с Азиаде заставил еще больше уважать его.
В ночные часы, проведенные с этим бродягой в подвалах, где пьют анисовую и виноградную водку, напиваясь до потери сознания, я увидел много всяческих странностей и извращений.
XIV
Ласковой июньской ночью мы с Самуилом лежали, вытянувшись на земле, дожидаясь двух часов утра условленного часа. Я хорошо помню эту волшебную ночь; ее покой нарушал лишь еле слышный плеск прибоя; кипарисы смотрелись на фоне горной гряды, как черные слезы, платаны – как сгустки тьмы; кое-где старые пограничные столбы обозначали места, давным-давно покинутые дервишами; сухая трава, мох и лишайники источали пряный аромат. Оказаться в чистом поле в такую ночь – истинное блаженство!
Однако Самуила наша ночная вылазка, похоже, не приводила в восторг – он даже перестал мне отвечать.
Тогда я взял его за руку – я сделал это впервые, в знак дружбы, – и произнес по-испански примерно такую речь:
– Мой добрый Самуил, вы каждую ночь спите на твердой земле или на голом полу Трава, на которой мы здесь лежим, куда мягче и пахнет тимьяном. Постарайтесь заснуть, и вы проснетесь в прекрасном расположении духа. Или, быть может, вы недовольны мной? Что я могу для вас сделать?
Его рука дрожала в моей руке, я сжал ее слишком крепко.
– Che volete, – произнес он мрачным и недовольным голосом. – Che volete mi?[10]
Что-то невероятное, что-то зловещее тенью прошло через сознание бедного Самуила – на добром старом Востоке все возможно! Потом он закрыл лицо руками и, ужаснувшись самому себе, застыл в этой позе.
Но и в это тягостное мгновение он был предан мне душой и телом.
Каждый вечер, заходя в дом, где жила Азиаде, Самуил ставил на карту свою свободу и свою жизнь. Он в темноте пересекал кладбище, как ему казалось, наполненное видениями и смертными страхами; греб до утра на своей лодке, стерег нашу или ждал меня всю ночь, лежа вповалку с полусотней бродяг на каменных плитах салоникского причала. Его личность была как бы поглощена моей, и, какими бы ни были место и костюм, которые я выбирал для себя в очередной раз, он следовал за мной как тень, готовый защитить мою жизнь даже ценой своей собственной.
XV
ЛОТИ – ПЛАМКЕТТУ,
ЛЕЙТЕНАНТУ ВОЕННО-МОРСКОГО ФЛОТА
Салоники, май 1876
Мой дорогой Пламкетт!
Вы можете рассказать мне, не боясь наскучить, обо всех грустных или нелепых, или даже веселых случаях, которые придут Вам в голову.
В моих глазах Вы никогда не смешаетесь с презренным сбродом, и я с неизменным удовольствием буду читать все, что Вы мне напишете.
Ваше письмо было вручено мне под конец обеда с испанским вином, и я помню, как оно ошеломило меня оригинальностью своего внешнего вида. Вы и в самом деле чудак, но это я знал уже давно. Известны Вы и блестящим умом. Но не только это извлек я из Вашего длинного письма, уверяю Вас.
Я понял, что Вы немало страдали и это тоже нас сближает. В моей жизни тоже было десять долгих лет, которые начались с того, что меня, шестнадцатилетнего, предоставили в Лондоне самому себе; я вкусил понемногу всех тамошних утех, зато и страдания не обошли меня стороной. Я чувствую себя совершенным стариком, несмотря на прекрасное физическое состояние, которое я поддерживаю фехтованием и гимнастикой.