Книга Путь пантеры - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сейчас лопнет от смеха. Они все сумасшедшие, что на кладбище так веселятся!»
Она подхватила, громко и фальшиво, песню красавчика:
– Я теперь силен: Косая от меня затяжелела!
Взмахнула бурритос, как флагом. Из хлебной трубочки вывалились куски мяса и красная фасоль, полетели в щеку Рома. Упали на плечо, испачкали рубашку. Он вытер щеку ладонью. Соленая щека. Красная кровь подливки. Как вкусно пахнет… Землей, едой, духами Фелисидад.
Он низко наклонился над головой маленькой девушки, почти девочки. Смоляные пружины волос, золотая материна сережка в коричневой раковинке уха.
– Фели, – сказал он, понимая, что хочет убежать отсюда. С праздника ужаса. С торжества скелетов. – Фели, мне худо.
Он еще не совсем хорошо говорил по-испански. Подыскивал слова.
«Они поют и пляшут, а я плачу. Я дрянь. Я тряпка. Я хочу быть мужчиной. Стать мужчиной. Мы не мужчины и не женщины. Мы все скелеты. Скелеты. Все!»
– Я так сказал? Или не так? Как надо?
– Так, – черненькая головка кивнула, смуглая шейка согнулась. – Но здесь же так хорошо!
Ром с изумлением и отвращением глядел, как чернявый курчавый мальчонка, сидя на корточках перед могилой, расколупал пальцами марципановый гробик и вынул оттуда шоколадный скелет. Отламывал пальчиками темное ребро, ступню, берцовую кость. Засовывал в рот. Рома чуть не вытошнило.
«Я тряпка. Если они это могут, то могу и я!»
Внезапно стало весело, будто бы он сидел в цирке и глядел на диких зверей, на то, как через огненный обруч прыгают львы и тигры.
Толстуха протянула Рому еще кусок Pan de Muerto. Он жевал, глаза стекленели, губы растягивались в улыбке, зубы работали: мололи, перетирали. «Мы едим сами себя. Сами себя».
Мужчина, похожий на черного быка («Кольца в носу не хватает…»), открыл крышку термоса и разлил в маленькие бумажные стаканчики, рядком стоящие по периметру надгробия, горячее питье. Пар завивался усиками над стаканами. Мужчина-бык, вместе и торо и тореро, осторожно взял горячий стакан, поднес Рому – заботливо, нежно: так лекарство подносят больному.
– Пей, сынок! Горячий шоколад!
– Пей, – услышал он шепот Фелисидад, – пей, так надо, так… надо…
«Все в жизни надо. Пока живешь – все: надо, надо, надо. И никогда – хочу, хочу!»
Поднес прозрачный стаканчик к носу. Нюхал горячее, сладкое, терпкое. «Вот так и жизнь: трепещет, колыхается в одноразовом стакашке. И мощные жадные губы выпивают, а мощная равнодушная рука сминает стакан. И выбрасывает. И забывает. Не помнит ничего. Никогда».
Ром прихлебывал горячий шоколад и делал вид, что ему весело.
Весело! Так весело!
Фелисидад обняла его обеими руками за талию. Ее лицо уткнулось ему под ребра.
– Ты меня не обманешь, – задрала голову. – Тебе грустно. Но ты поймешь. Идем танцевать!
Дернула его за руку. Он отшвырнул пустой стакан. Над верхней губой у него нарисовались темные шоколадные усы. Фелисидад потянула его, она тащила его за собой, как локомотив тянет мертвый, тяжелый состав. Шагнула на мрамор, он шагнул за ней.
Они оба стояли на чьей-то могиле. На ровном, белом, сахарном мраморе.
И у Фелисидад были сахарные зубы. И сахарные белки. И горящие свечные зрачки.
И вся она горела черной, сумасшедшей свечкой.
Завела руки за спину. Ром собезьянничал ее движенье. Переступила ногами. Он скопировал. Она еще раз переступила маленькими, будто игрушечными, ножками, пошла на него, выпятив грудь, нежную юную птичью грудку. Он попятился и засмеялся.
Наконец-то засмеялся по-настоящему.
Так они, как два петуха, перебирали ногами и то наскакивали друг на друга, то отступали, и оба улыбались, и губы Рома из деревянных и соленых становились сладкими и мягкими, и он на чужой забытой могиле танцевал с Фелисидад сальсу, да, это была сальса, а он пока не знал об этом.
И все на кладбище, в ночи, вместе с ними танцевали безумную, веселую сальсу; друг с другом, с ночью, с факелами, со звездами, со Смертью.
И рядом, захлебываясь весельем, играл бандонеон, и перебирал парень медные жилы старой гитары, отцовской гитары; и громко, счастливо пели марьячис – о том, что лучше жизни нет ничего на свете, а придет время – лучше смерти ничего не будет; и мы обнимем ее крепко-крепко, и поцелуем, ликуя, и возьмем грубо и жарко, как черный бык по весне покрывает красную корову; да не слышал Ром, что поют, половину слов не понимал, видел лишь горящие, огромные глаза Фелисидад, и там жизнь и смерть вместе пылали, две черных свечи.
И взмахнула Фелисидад обеими руками, и крикнула:
– Оле!
И этот поганый красавчик, гореть бы ему в аду, как тут говорят, Ром уже выучил это выраженье, вспрыгнул на мраморный квадрат, схватил Фелисидад за талию, рванул на себя, и вот они оба валятся на землю с мраморного эшафота, а он стоит один, растерянный, оглядывается по сторонам, жалко улыбается и понимает: только что, сейчас, вот сейчас у него из-под носа увели, похитили, выкрали его любимую.
Он сжал кулаки.
– Эй! Ты!
Наглец уже обнимал Фелисидад за плечи. И она смеялась!
Ром поднял вверх два сжатых кулака.
Стоя, в сполохах огней, на мраморном саркофаге, он походил на умалишенного боксера, забредшего на карнавал – ему надо драться, а тут танцуют, едят и поют.
Он глядел, как они танцевали! Они!
– Вы…
Он соскочил с могилы. Размахнулся. Фелисидад, танцуя, все прекрасно видела.
И не остановила его.
«А что, ей любопытно…»
Не успел додумать. Не успел крикнуть. Кулак попал в чужую скулу. Чуть выше скулы. Под глаз.
«Я в первый раз…»
Он никогда в жизни не дрался.
Красавчик пошатнулся.
«Неплохо, черт…»
Падает. Нет! Удержался!
Ром не увидел подножки. Слишком темно. Ночь.
Растянулся на камне, на крошеве, на бумажках, на мраморной крошке, на ночной, плывущей, шоколадной грязи.
Подбородок разбил. Губу.
Боль. Везде. Под ребрами. На шее. Под лопатками. На лице. На скулах.
…бил ногами.
Он слишком поздно понял: его бьют ногами.
Фелисидад орала. Люди бежали. Свечи горели и гасли. Факелы дико трещали.
«Дикий народ. Смерть – праздник?! Зачем?!»
– Прочь! – вопила Фелисидад. – Пошел отсюда! Это мой парень!
«…это она мне или ему?»
…любовь. Сегодня с одним, завтра с другим.
Толстуха, угощавшая их бурритос, схватила красавчика за шиворот и завизжала: