Книга Мертвый язык - Павел Крусанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Егору комментарий понравился — он не знал, что телевизионная женщина просто с собственными вариациями пересказала недавно прочитанную в «Elle» статью публицистки Москвиной. Знай он об этом, комментарий ему все равно бы понравился, но его признательность за выбор подходящих слов была бы адресована другому человеку.
2
В действительности возмущение административными планами истребления Семеновского плаца послужило лишь удобным прикрытием дерзкого демарша. Цель его была совсем, совсем иной…
Идея принадлежала Роме Ермакову — человеку из породы вечно молодых людей, лишенных склонности к определенному роду занятий. Некогда, после трех курсов университета и двух лет армии, в качестве богемного персонажа он подвизался в «Галерее-103», благоденствовавшей в шальные времена перемен на приснопамятной Пушкинской, 10, потом какое-то время мотался по свету, потом вернулся, пописывал что-то в матовый журнал «Красный», пока тот не обанкротился, потом работал рецензентом-ридером в одном помойном издательстве, а в качестве приработка криминально приторговывал для узкого круга знакомых травкой. Исключительно в силу неброской, но изысканной аллитерации, заключенной в его имени и фамилии, товарищи звали Рому Ермакова «Тарарам». Именно он, Рома Тарарам, в расшитой бисером шапочке на голове первым вышел голым на панель улицы Марата.
Сейчас Тарарам зарабатывал себе на чай с карамелькой тем, что служил посыльным в цветочном тресте «Незабудка», — Рому сразу прельстило это место, поскольку он был твердо уверен: добрых вестников не убивают, а наоборот — могут даже налить. Именно в тресте «Незабудка», где, ожидая в похожем на оранжерею торговом зале, когда флорист изобретет букет, заказанный для доставки по очередному адресу, Тарарам вдыхал ароматы роз, благоухания хризантем, невыразительный зеленый запах гиацинтов, гвоздик и тюльпанов, а также душистые выделения сонма других цветов, названия которых были Роме неизвестны, в голову ему пришло соображение весьма необычного свойства.
Рому уже давно тяготило скверное состояние мира, которое почти полвека назад было описано ситуационистом Ги Дебором как презренное общество зрелища, общество спектакля. Он чувствовал себя чужим в обывательской вселенной маленьких людей, эврименов, добровольно, за чечевичную похлебку в виде пресловутого «голубого экрана», отказавшихся от реальности в пользу сфабрикованного массмедиа постоянно действующего миража. Роме было неприятно видеть, как чувства этих людей заменялись имитациями чувств, рассудок — механическим повторением клишированных истин, мечты и стремления — симуляцией подлинных желаний, спровоцированной гипнотическими средствами медийного арсенала. Оглядываясь вокруг, Тарарам с каждым разом все острее сознавал, насколько непреодолимо плоскость наэлектризованного, притягивающего пыль стекла отделила людей друг от друга, отделила от осязаемых вещей, родных просторов, стадионов, улиц, событий, приключений, властей — от всего, что происходит по ту сторону экрана. Получалось, что у человека как-то незаметно, исподволь, украли действительность, заперев ее в застекленный ящик.
Тарарам был твердо уверен: как отдых не является работой, так зрелище не является жизнью. Из этой незамысловатой истины неумолимо следовал категоричный вывод: современное общество («бублимир», как называл его Рома — проедаемый мир-бублик, сверхнасущным достоинством которого является именно дырка, холодное ничто, но дырка приукрашенная, дырка-экран, все время расцвеченная какой-нибудь очередной иллюзией; то, что это именно пустота, небытие, а не концентрация жизни, становится понятно, когда человек в эту дыру прогрызается) — это общество отрицания жизни. Но не через испытание, очищение, самоотвержение и смерть в жизнь вечную, а через какой-то липкий, навязчивый, обволакивающий сон наяву. Своеобразная версия «Матрицы»… Стоило бегло посмотреть по сторонам, чтобы тут же убедиться: теперь человек по большей части не живет, не работает и не отдыхает, а только смотрит, как живут, работают и отдыхают в телевизоре (дырке бублика) другие. Однако довольно было сменить беглый взгляд на более внимательный, чтобы сразу выяснилось, что и это не так — те, в телевизоре, на самом деле тоже не живут и не отдыхают, они лишь старательно симулируют то и другое, безотчетно, не щадя сил тянут незримую бурлацкую лямку, протаскивая в опустошенную явь какую-то тотальную, всепоглощающую иллюзию. Рому поражала эта фантастическая картина будней.
В студенческие годы Тарарам почитывал труды Эриха Фромма, который, ловко микшируя Маркса и Фрейда, описывал суть буржуазного миропорядка как переход бытия в обладание. Тогда уже Рома четко осознал, что роковой шекспировский вопрос «быть или не быть» страшно устарел для мира, в котором ему выпало родиться, поскольку по своей постановке он являлся вопросом трансцендентальным, выходящим за рамки доступного опыта, вопросом, вызванным трагическим сомнением в собственных силах, в готовности и возможности осуществить возложенную на человека свыше миссию. Это был вопрос гордого и мятущегося духа, на него отваживались избранные, лично ответственные за ход истории перед лицом бытия. Главный выбор буржуазного общества, общества, соблазненного вульгарной/продажной свободой (свобода, как и любовь, бывает Уранией и Пандемос) и одурманенного пьянящей властью капитала, Фромм сформулировал иначе: «быть или иметь». Возможность не быть ушла за скобки, поскольку теперь человечество паслось на поле сугубо материальной определенности. В этой дилемме быть — значило стремиться изнутри вовне, значило отдавать, дарить, расточать, как светило, как божество, как мужчина. Вернер Зомбарт, которого Рома тоже почитывал в студенческую пору, называл такой выбор «путем героя». В свою очередь, иметь — значило стремиться извне вовнутрь, значило брать, копить, присваивать, красть, как прохвост, как деляга, как посредственность, как срань Господня. Этот путь Зомбарт называл «путем торгашей».
Буржуазный мир держится на торжестве корыстного иметь. Однако в бублимире, в новом мире заэкранной реальности, исчезает даже оно, это сквалыжное иметь — здесь все покрывает туман неуловимой мнимости. Рома исподволь сознавал, что в подсунутом эврименам мираже речь теперь идет не о накоплении и присвоении, а лишь о любовании уже накопленным и присвоенным, — но не вами, господа, всегда не вами, а каким-то неопределенным призрачным субъектом, с которым каждому следует стремиться себя отождествить. Непременно следует. И это навсегда, потому что, как ни стремись, тождество недостижимо. Таково необходимое условие наведенного морока — новоявленного общества потребления иллюзий. В бублимире человек изо дня в день обречен смотреть бесконечный сериал об обладании, потребляя уже не вещи, но их визуальные имитации — эталонные образы, имиджи, рекламные химеры… Тут обретали смысл даже бессмысленные в иных обстоятельствах сентенции вроде «жизнь прекрасна» или «жить хорошо» — ведь жизнь на самом деле превратилась в эрзац подлинной жизни, подделку, точно так же нуждающуюся в рекламе, как лак для волос, выдерживающий торнадо, или напиток «Фиеста», вызывающий приступ немотивированного смеха.
Рома не хотел погружаться в мираж, предъявленный дыркой бублика, в эту источающую наркотические миазмы трясину, он хотел пройти по жизни путем героя. Как ему казалось, он не то чтобы имел в своем характере необходимые для исполнения подобной миссии черты, но попросту был для этого пути рожден. Причем его совершенно не устраивала роль героя на экране. Он хотел быть героем помимо экрана, вне его — быть героем похищенной и вновь обретенной реальности.