Книга Возвращайтесь, доктор Калигари - Дональд Бартельми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флоренс, по моим наблюдениям, старательно избегает жизненных неувязок. Она выставляет себя несчастнее, чем на самом деле. Она раз и навсегда решила быть интереснее. Она опасается нам наскучить. Она пытается утвердить свою индивидуальность. Она вовсе не собирается уходить на покой. Знает ли Вперед Христианин что-нибудь о крупнейших озерах мира? Избавьтесь в случае необходимости от работников. Я избавляюсь от тебя, одаренность, похоже, пронизавшая меня. Она перенеслась на машине из Темпельхофа в американскую зону, поселилась в отеле, пообедала, посидела в кресле в вестибюле, разглядывая молодцеватых американских подполковников и их розовощеких немецких девушек, и пошла прогуляться. Первый немецкий мужчина, которого она увидела, оказался полицейским-регулировщиком. Он носил форму. Флоренс добралась до островка ожидания и подергала полицейского за рукав. Тот мигом согнулся перед милой американской старушкой. Она подняла свою трость, трость 1927 года из Йеллоустона, и шарахнула его по голове. Регулировщик упал как подкошенный, прямо посреди улицы. Потом Флоренс вместе со своей тростью поспешно поковыляла в торговый центр и там принялась избивать людей, мужчин и женщин, без разбору, пока ее не усмирили. «Формула Обращения». Можно вам спеть «Формулу Обращения»? Флоренс сделала то, что сделала. Ни больше ни меньше. Она вернулась на родину под надзором, в военном самолете. «Почему у вас дети убивают всё подряд?» «Потому что все уже давно убиты. Все абсолютно мертвы. И вы, и я, и Вперед Христианин». «Вы не слишком-то жизнерадостны». «Это правда». Начало писем к жене младшего графского отпрыска: Мадам… «Мы установили ванну на первом этаже, когда у нас гостила Ида. Ида была сестрой мистера Грина и не могла скакать по лестницам». Как насчет Касабланки? Санта-Круза? Фунчала? Малаги? Валетты? Ираклиона? Самоса? Хайфы? Котор-Бей? Дубровника? «Я хочу сменить обстановку, – говорит Флоренс. – Чтобы буквально все было по-другому». В творческом сочинении, необходимом, но не достаточном для поступления в Школу Известных Писателей, Баскервилль разродился «Впечатлениями об Акроне», начинавшимися: «Акрон! Акрон был заполнен людьми, шедшими по улицам Акрона, неся маленькие транзисторные приемники, причем включенные».
У Флоренс есть Клуб. Клуб собирается по вечерам каждый вторник в ее старом, огромном и плоском, напичканном ванными доме на бульваре Индиана. Клуб – это группа людей, которые, в данном случае, собираются, чтобы декламировать и слушать стихи во славу Флоренс Грин. Для допуска нужно что-нибудь сочинить. Чтo-нибудь, как правило, начинающееся в духе: «Флоренc, ты хоть и старушка, но такая веселушка…» Поэма Вперед Христианина начиналась «Сквозь все мои звенящие мгновенья…» Флоренс носит поэмы о себе в кошелке, они скреплены в здоровенный засаленный ком. Воистину Флоренс Грин – невероятно богатая, невероятно эгоцентричная чокнутая старушенция! Шесть определений определяют ее таким образом, что сразу понимаешь: она – чокнутая. «Но вы не ухватили жизненной правды, сущности!» – восклицает Гуссерль. И не желаю. Его экзаменатор (Д. Дж. Рэтклифф, нет?) сурово говаривал: «Баскервилль, вы палите по воробьям, дискурсивность не есть литература». «Цель литературы, – весомо ответствовал Баскервилль, – созидание необычного объекта, покрытого мехом, который разбивает вам сердце». Джоан говорит: «У меня двое детей». «Ради чего?» – спрашиваю. «Не знаю», – отвечает. Я поражен скромностью ее ответа. Памела Хэнсфорд Джонсон слушает, и его лицо видоизменяется в то, что можно назвать гримасой брезгливости. «Ваши слова ужасны», – произносит он. И он прав, прав, совершенно точен. Ее слова – Наипервейшая Гадость. Мы ценим друг друга по репликам, и силою этой реплики и той, про сестер Эндрюс, любовь становится возможной. Я ношу в бумажнике восемь параграфов генеральского Приказа, зачитанных адъютантом моей юной безупречной Армии для рядовых: «(1) Вы находитесь в этой Армии, потому что сами того хотите. Так что делайте, чего говорит Генерал. Кто не сделает, чего сказал Генерал, будет вышвырнут из Армии. (2) Задача Армии – делать то, чего говорит Генерал. (3) Генерал говорит, чтобы никто не стрелял, пока он не скажет. Это важно, потому что, когда Армия открывает по чему-нибудь огонь, все это делают вместе. Это очень важно, и тот, кто так не сделает, будет лишен оружия и вышвырнут из Армии. (4) Не бойтесь шума, когда все стреляют. Он вас не укусит. (5) У всех хватит патронов, чтобы сделать то, чего хочет сделать Генерал. Тот, кто патроны потеряет, больше их не получит. (6) Разговаривать с теми, кто не в Армии, категорически запрещается. Другие люди Армии не понимают. (7) Это серьезная Армия, и тот, кто смеется, будет лишен оружия и вышвырнут из Армии. (8) А Генерал сейчас хочет вот чего – найти и уничтожить врага».
Я хочу поехать туда, где все иначе. Простая, совершенная мысль. Старушенция требует полной инаковости – никак не меньше. Ужин закончился. Мы прикладываем салфетки к губам. Кимой и Мацу остаются нам, вероятно – временно; верхняя ванна протекает без ремонта; я чувствую, деньги уплывают, уплывают от меня. Я молодой человек, но очень одаренный, очень обаятельный. Я редактирую… Я уже все это объяснял. В тусклом фойе я запускаю руки в вырез желтого платья Джоан. Это опасно, но так можно выяснить все раз и навсегда. Потом возникает Вперед Христианин – забрать свое новое желтое пальтишко. Никто не воспринимает Флоренс всерьез. Как можно всерьез воспринимать человека с тремя сотнями миллионов долларов? Но я знаю, что, когда позвоню завтра, никто не ответит. Ираклион? Самос? Хайфа? Котор-Бей? Ни в одном из этих мест ее не будет. Она будет где-то еще. Там, где все иначе. На улице дождь. В моем дождливо-синем «фольксвагене» я еду по дождливо-черной улице, думая почему-то о «Реквиеме» Верди. И на крохотном автомобильчике начинаю закладывать совершенно идиотские виражи, и запеваю. Первую часть великой «Господи помилуй».
Пятилетняя Присцилла Хесс у него за окном, квадратная и приземистая, словно почтовый ящик (красный свитер, мешковатые вельветовые штанишки), оглядывалась с видом мученика: кто бы вытер ей переполненный нос. Точно бабочка, запертая в тот самый почтовый ящик. Удастся ли ей вылететь на волю? Или свойства ящика прилипли к ней навечно – как родители, как имя? Лучистая синева небес. Зеленое филе из соплей втянулось в жирную Присциллу Хесс, и он обернулся поздороваться с женой, которая на четвереньках вползла в дверной проем.
– Ну, – сказал он, – и что теперь?
– Я отвратительна, – сказала та, сев на корточки. – Наши дети отвратительны.
– Глупости, – быстро ответил Брайан. – Они чудесны. Чудесны и прелестны. Это у других дети отвратительны, а наши – нет. Поднимайся и давай-ка в коптильню. Ты ведь собиралась подлечить окорок.
– Окорок скончался, – сказала она. – Я не смогла его спасти. Испробовала буквально все. Ты меня больше не любишь. Пенициллин был ни к черту. И я отвратительна, и дети. Он просил с тобой попрощаться.
– Он?
– Окорок. У нас есть ребенок по имени Амброзий или Амброзия? Какое-то Амброзие слало нам телеграммы. Сколько их теперь? Четыре? Пять? Они, по твоему, гетеросексуальны? – Она состроила гримаску и запустила руку в волосья цвета артишоков. – Дом ржавеет. На кой тебе нужен был металлический дом? С какой стати я думала, что мне понравится в Коннектикутe? He пойму.