Книга Цинковые мальчики - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но под силу ли искусству весь ужас нашей жизни? Вслед за «афганским» с войны возвращается «чеченское» поколение. Человек с ружьём кажется вечным. Или наоборот: вечный человек с ружьём…
…Лежит на улице Грозного человек, убитый другим человеком. И в небо смотрит…
Мне говорят: «Поезжай и напиши об этом». А я не могу. Не могу уже видеть человека, превратившегося в нечеловека во имя каких-то государственно-племенных идей. Для меня нет идеи выше одной-единственной человеческой жизни. Мёртвый человек… Мёртвая птица… Мёртвый дом… Во имя? Помыть русские солдатские сапоги в индийских водах… Или качать чеченскую нефть… Не больны ли мы безумием? Разве нормальный, а не безумный человек может смотреть по телевизору и слушать каждый день по радио об убийстве: «За истёкшие сутки позиции федеральных войск обстреливались тридцать четыре раза, трое военнослужащих убиты, один ранен», «Противник на подступах к городу Гудермесу понёс крупные потери». Где-то в далёкой русской деревне ёкнуло материнское сердце… Крикнуло… Я была на одних таких похоронах… Хоронили молодого офицера, его привезли из Грозного. Плотное людское кольцо у свежевырытой могилы… Военный оркестр… Все молчали, даже женщины не плакали. Выступал генерал… Все те же слова, что и десять, и пятьдесят, и сто лет назад: о наших границах, о великой России, о мести, о ненависти, о долге. О долге убивать?! И только маленькая девочка беззащитно и наивно вглядывалась в красный гроб: «Папа! Папочка… Куда ты ушёл? Почему ты молчишь? Ты обещал вернуться… Я нарисовала тебе целый альбом… Папа, папочка, где ты?» Даже военный оркестр не мог заглушить её детского недоумения. И вот, как зверька, её отрывают от красного гроба и несут к машине: «Папа… Папочка… Па-а-а…»
Один нормальный человек был среди нас. Ребёнок.
А заговор взрослых продолжался. По древним ритуалам… Клятва. Салют.
Мы не воюем… А гробы в Россию уже идут из России…
И я пишу о войне…
История солжёт.
Б. Шоу
14 июня 1986 года
Говорю себе: я не хочу больше писать о войне. Когда окончила «У войны не женское лицо», долго не могла видеть, как от обыкновенного ушиба из носа ребёнка идёт кровь, убегала на даче от рыбаков, весело бросавших на береговой песок выхваченную из закрытых глубин рыбу, меня тошнило от её застывших выпученных глаз. Наверное, у каждого из нас есть свой запас защиты от боли – физический и психологический. Мой был исчерпан до конца. Меня сводил с ума вой подбитой машиной кошки, отворачивала лицо от раздавленного дождевого червяка. Птицы, рыбы, как и все живое, тоже имеют право на свою историю. Её ещё когда-нибудь напишут.
И вдруг! Если это можно назвать «вдруг». Идёт седьмой год войны.
«У существующей печали сто отражений».
(В.Шекспир «Ричард III»).
…По дороге в деревню подвезли девочку-школьницу. Она приезжала в Минск за продуктами. Из большой сумки торчали куриные головы, в багажник втиснули сетку с хлебом.
В деревне нас встретила её мать. Она стояла у калитки и кричала.
– Мама!! – подбежала к ней девочка.
– Ой, ты моя дочушка, пришло письмо. Андрей наш в Афганистане… О-о-о!.. Привезут, як Федоринова Ивана… Малое дитя – малая ямка… А я ж вырастила не хлопца, а дуб высокий… Два метра ростом… Написал: «Гордись, мама, я – десантник…» О-о-о!.. Людцы мои золотенькие…
А вот другой, прошлогодний случай.
…На автобусной станции в полупустом зале ожидания сидел офицер с дорожным чемоданом, рядом с ним худой мальчишка, подстриженный под солдатскую нулёвку, копал вилкой в ящике с засохшим фикусом. Бесхитростно подсели к ним деревенские женщины, выспросили: куда, зачем, кто? Офицер сопровождал домой солдата, сошедшего с ума: «С Кабула копает, что попадёт в руки, тем и копает: лопатой, вилкой, палкой, авторучкой». Мальчишка поднял голову: «Прятаться надо… Я вырою щель… У меня быстро получается… Мы называли их братскими могилами… Большую щель для всех вас выкопаю…»
Первый раз я увидела зрачки величиной с глаз…
О чем говорят вокруг меня? О чем пишут? Об интернациональном долге, о геополитике, о наших державных интересах, о южных границах. Глухо ходят слухи о похоронках в панельных домах и сельских хатах с мирными геранями на окнах, о цинковых гробах, не вмещающихся в «пенальных» размерах «хрущевок». Матери, ещё недавно в отчаянии бившиеся над слепыми железными ящиками, выступают в коллективах, в школах, призывая других мальчиков «выполнить долг перед Родиной». Цензура внимательно следит, чтобы в военных очерках не упоминалось о гибели наших солдат, нас заставляют верить, что «ограниченный контингент советских войск» помогает братскому народу строить дороги, развозить удобрение по кишлакам, а советские военврачи принимают роды у афганских женщин. И многие верят. Вернувшиеся солдаты приносят в школы гитары, чтобы спеть о том, о чем надо кричать…
С одним долго говорила. Я добивалась от него признания о мучительности этого выбора – стрелять или не стрелять. А он уходил, для него как бы не существовало тут драмы. Что хорошо – что плохо? Хорошо «во имя социализма» убить? Для этих мальчиков границы нравственности очерчены военным приказом.
У Ю. Карякина: «Ни об одной истории нельзя судить по её самосознанию. Это самосознание трагически неадекватно». А у Кафки прочла о том, что человек безвозвратно потерян в самом себе.
Но я не хочу больше писать о войне…
5-25 сентября 1988 года
Ташкент. В аэропорту душно пахнет дынями, не аэропорт, а бахча. Два часа ночи. Смотрю на ртутный столбик: тридцать градусов выше нуля. Бесстрашно ныряют под такси толстые полудикие кошки, говорят, афганские. Среди загоревшей курортной толпы, среди ящиков, корзинок с фруктами прыгают на костылях молодые солдаты (мальчишки). На них никто не обращает внимания, уже привыкли. Они спят и едят тут же на полу, на старых газетах и журналах, неделями не могут купить билеты в Саратов, Казань, Новосибирск, Ворошиловград, Киев, Минск… Где их искалечили? Что они там защищали? Никому не интересно. Только маленький мальчик не отводит от них своих широко раскрытых глаз и пьяная нищенка подошла к одному солдатику:
– Поди сюда… Пожалею…
Он отмахнулся костылём. А она, не обидевшись, добавила ещё что-то печальное и женское.
Рядом со мной сидят офицеры. Говорят о том, какие у нас плохие протезы. О брюшном тифе, о холере, малярии и гепатите. Как в первые годы не было ни колодцев, ни кухонь, ни бань, нечем было мыть посуду. А ещё о том, кто что привёз: кто – «видик», кто – «Шарп» или «Сони». Для одних война – мачеха, для других – мать родная. Запомнилось, какими глазами они смотрели на красивых, отдохнувших женщин в открытых платьях…
Достоевский писал о военном сословии, он называл их «самыми незадумывающимися людьми в мире».
В накопителе запах испорченного туалета. Долго ждём самолёта на Кабул. Неожиданно много женщин.