Книга Маска Лафатера - Йенс Шпаршу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К обязанностям своим он приступил 5 июля 1778 г., в тот самый день, когда я произносил свою вступительную проповедь. Поначалу, в течение первых четырех недель испытательного срока, держался он безупречно и часто, не дожидаясь моих распоряжений, вникал в мельчайшие, не имевшие даже касательства к его обязанностям, дела. Казалось, самолюбие его укрощено наперекор моим опасениям, что он слишком благороден для той службы, которую исполнял. Стало быть, мы достигли согласия, и оба, думалось мне, были вполне друг другом довольны.
Любопытное противоречие: Лафатер принимает писца на службу, невзирая на «излишнюю заносчивость» (!). Казалось бы, сразу очевидно, что ничем хорошим это не кончится! Неясно и другое: как «излишняя заносчивость» может сочетаться с «чрезмерным благородством»?
Сдавая рукописи, замечаю на столе библиотекаря пакетик швейцарских леденцов от кашля — «Ricola».
23-е. — Продвигаюсь дальше по тексту! Работа не из легких, но я напал на след. На тот ли?
* * *
Однако вскоре явил он неслыханное отсутствие деликатности и полностью противоречащие его доселе безупречному поведению дерзость и упрямство, несовместные с правилами приличия, а также нелепую строптивость, кою объяснить я не в силах.
Это изрядно сердило и моих домочадцев, и всех моих друзей.
Однажды, услышав, как он грубо бранит детей моих, сказал я ему сухим тоном: «Готвальд! Я более вас не узнаю, а теперь еще вынужден слушать от вас непристойные речи в адрес детей — придите же в себя!»
Он же ответил мне с покрытым челом и лицом безумца: «Не возьму в толк, о чем это вы». И вышел, ни слова более не проронив.
Увы!
В отличие от Энслина, я пока вынужден остаться. Расшифровка рукописи занимает гораздо больше времени, чем я полагал вначале. Судя по всему, с остального мне придется сделать копии, иначе просижу в Цюрихе я до самого Рождества.
На следующее утро я написал ему. Вот это послание, где я жестко и решительно объяснялся с ним:
«Не знаю, что думаете вы, но продолжаться так более не может. Если вы имеете что-либо против меня или против моих родственников, скажите об этом прямо. Не причиняйте себе мучений, состоя на службе, которая вам в тягость». Ответ я получил такового содержания: дескать, занятие это и впрямь наполняет его безнадежной тоской. Да, он самый несчастный человек в этом мире. Никто из живущих на земле людей не испытывает тех мук, что терзают его.
Он не имеет ничего ни против меня, ни против моих родных.
Однако ад овладел его сердцем, и вот уже десять раз хотел он свести счеты с жизнью, прострелив себе череп, чему препятствовали различного рода обстоятельства, поначалу еще на родине, а затем уже и здесь. Но все равно это лишь вопрос времени, ибо иного исхода для него быть не может.
«Состоять на службе, которая тебе в тягость». Разве каждый не может сказать о себе нечто подобное? Я, например, могу, впрочем, это разговор особый. В общем и целом здесь мне все ясно.
В тот же день я отправил ему другую записку. Нетрудно догадаться, что в ней я приводил все мыслимые контраргументы, а в самом конце, надеясь по возможности усилить их воздействие, изъявил желание, чтобы вместе со своим ответом он прислал мне переписанную им от руки копию моего же послания. Откликнулся он короткой запиской, в которой ссылался на недомогание. Копировать же мое письмо не стал.
И правильно сделал!!! В данном случае Лафатер чуть ли не корчил из себя занудного педагога! Напиши десять раз: «Я не должен мешать учителю вести урок», и так далее.
* * *
Тем же вечером, отужинав, он не двигался с места, словно ожидая, что я вновь захочу поговорить с ним.
Я поднялся с ним в свою комнату, и мы толковали наедине.
Увещеваниями, мольбами и просто добрым словом пытался я отвратить его от ужасных мыслей. Я заклинал его искать утешения и сил в покаянии и молитве и изливать свою больную душу мне, моей жене или моим друзьям, господам Пфеннигеру и Фюссли. Он ничего не сказал, словно стал нем и глух к голосу разума — в ответ услыхал я лишь развязный смех.
Ну, после всего вышеизложенного это вовсе не удивляет.
Затем он заявил, что, теплись в нем еще надежда, это имело бы хоть какой-то смысл. Он помнит времена, когда мог молиться, но теперь они давно в прошлом. Я сражался с ним до 11 часов ночи; я простер к нему руку и сказал: «Молитву вам надобно возносить, не ожидая ничего взамен, даже если это мнится вам бессмысленным». На этом мы расстались. С того самого времени (приблизительно с начала ноября) стал он будто другим человеком; его Erturderie вдесятеро уменьшилось. Кротостью своей он уподобился ягненку; был скромен и внимателен, и не раз повторял я жене: «Готвальд исправляется, с каждым днем это все более заметно. Его поведение уже не вызывает у меня ни малейших нареканий».
* * *
«Ertuderie»? Во французском словаре не обнаружил. Что это значит?
Тем бременем я получил от одного из его и своих корреспондентов в Вюртембергшен письмо с предупреждением: «Готвальд только и твердит о самоубийстве, жалуясь на несчастную свою судьбу», — говорилось там. Якобы на службе у меня он рассчитывал обрести душевный покой, но ничего не вышло, никто из смертных не в силах ему помочь, и т. д.
Сообщение это, а также все обстоятельства вкупе навели меня на мысль о безответной, тайной любви, из-за которой, надо полагать, страдал мой подопечный. Поэтому время от времени, когда выдавалась такая возможность, я заговаривал с ним о вещах, могущих, как я надеялся, вызвать у него желание открыться. Однако он оставался неприступен, как и прежде.
«Eturderie» все-таки нашел, повторно перелистывая словарь! По-настоящему слово это пишется как Etourderie и означает неразумие либо безрассудство. Опять та же проблема, что и раньше: написано так, как слышится, даже на французском.
Вскоре я обнаружил на своем бюро адресованную мне записку, в которой он решительно просил меня подыскать себе другого писца, ибо сам изъявлял желание оставить службу в связи со своим бесповоротным решением уйти служить в американскую армию.
* * *
Вот оно! Постепенно ситуация начинает проясняться. Энслину захотелось в Америку! Какой неожиданный оборот — весьма интересный для создания фильма. Колорит эпохи. Спрашивается — что он там потерял? Возможно, хотел от чего-то бежать? Или может, дело в войне за независимость?
А еще лучше выглядел бы следующий вариант: Энслин пожелал взглянуть на индейцев, на дикарей и проверить, приложимы ли к ним теории Лафатера. Заниматься изучением проблем человеческой любви для Лафатера, о чем последний даже не подозревал. Это могло бы стать эпицентром действия всего фильма.
Письменно и устно старался я растолковать ему, сколь безрассудно принятое им решение; заверял, что ежели не считает он более службу у меня достойным занятием, я охотно порекомендую его своим друзьям и знакомым, лишь бы отказался он от абсурдной мысли уйти на войну.