Книга Образцовая смерть - Габриэль Витткоп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поспешно вышел из дома и почувствовал, что скоро все постигнет. Отыщет чемодан с рукописями благодаря дедуктивному методу и, главное, благодаря нежной защитной ауре. Он знал о ней и чуял поблизости Израфеля, струны сердца которого — лютня, и у которого из всех ангелов Божьих — сладчайший голос.
Стал накрапывать теплый, вязкий дождик, заволакивая улицу мерцающей пеленой, где скользили отблески фонарей. Теперь человек шагал без страха, несмотря на то, что от всех прохожих, лошадей и собак исходила угроза. Он спустился к верфям, там высились корпуса недостроенных клипперов, а голые мачты устремлялись в закопченное нефритовое небо, и вновь поднялся, словно его тянули за нитку, к тому дому, где жил, пока его жена была еще ребенком. Тесное здание поражало убожеством, и слуховое окошко мансарды, которую он делил с братом, выглядывало из-под цинковой кровли. Он вспомнил ночи, когда бывший матрос, обглоданный чахоткой, точно тыква, описывал ему роскошь и ужасы семи морей — все те дива, что вершатся под крики гигантских белых чаек. Струясь в окно, свет фонаря озарял бумагу с золотисто-рыжими цветами, а дом шептал оракулы, и угрюмая туберкулезная икота отдавалась эхом между этажами. Фонарь казался прежним, а окно первого этажа освещалось так же, как встарь окно кухни, где женщина с неподвижным взглядом и вдова генерала до поздней ночи шили повседневную одежду.
Он прислонился к стене на другой стороне улицы — в ушах по-прежнему звенел клик мертвенно-бледных птиц: «Текели-ли!..» Наверное, там жил часовщик, и огромные часы, нарисованные на кирпичах, казались невыносимо настоящими, так что человек был уверен, будто слышит их тиканье — текели-ли — и видит, как начерченные стрелки ползут по стене. Он побрел дальше и заглянул в кабачок с таким низким потолком, что посетителям приходилось сгибаться. Там подавали блины и жареную кукурузу, помещение заволакивал дым. Человек заказал спиртного, выпил залпом и всей грудью ощутил обжигающий удар, будто некий великан стукнул его кулаком в огненной перчатке. Ужаснувшись хитрости своих преследователей, он счел совершенно неважным то, что забыл адрес снятой комнаты. Человек даже не пытался его вспомнить и, подумав, что, по всей вероятности, враги уже устроили там засаду, невольно улыбнулся при мысли об их полнейшем фиаско. Он ускользнул от них, сбежав от самого себя.
Тед Стин со своими приятелями выписывал кренделя от одного края мостовой до другого, как вдруг споткнулся обо что-то мягкое. Распрямившись под громкие возгласы и смех, Тед разразился целым потоком сортирного чертыханья, подмешивая к нему имена святых. Хотя джентльмены так не выражаются, этот язык хорошо понимали друзья, среди которых Тед Стин был неимоверно популярен. Он выхватывал кольт по малейшему поводу, но отличался большой щедростью, и о его великодушии ходили легенды. Тед Стин, Карло Гарчуло, Пэт О'Конноли и Йорис ван Энсхеде четыре года блуждали по берегам Сан-Хоакина, Сакраменто и даже по илским бухточкам, но намыли при этом лишь пару несчастных nuggets,[5]после чего обосновались в Юрике, округ Гумбольдт, Северная Калифорния, и нанялись на консервную фабрику Смита, Уильяма и Парнелла. Им не пришелся по душе ни запах тунца, ни строгая дисциплина, и, после того как Гарчуло уволили из-за драки, они пересекли все Штаты, перебиваясь чем придется. В конце концов, сколотив немного деньжат в салунах Атлантик-Сити подозрительным и чудесным образом, они высадились в Балтиморе, чтобы при первом удобном случае отплыть в Европу.
Когда Тед вдоволь начертыхался, всем захотелось посмотреть, куда же он наступил, и Йорис ван Энсхеде чиркнул зажигалкой.
— Мертвый, — сказал Карло.
— Пьяный, — сказал Пэт.
— Может, хворый, — сказал Йорис.
— Помогите поднять, — сказал Тед. — Заберем его с собой…
Они без труда поставили человека на ноги, нахлобучили ему на голову шляпу, закатившуюся в канаву и, подбадривая прибаутками, отряхивая огромными ручищами, поддерживая, когда он не мог идти сам, повели наугад по улицам и вдоль доков в своем бесконечном блуждании. Сам же человек молчал.
Знакомые с голодом не понаслышке, они подумали, что человеку, возможно, тоже нужно поесть, и решили зайти к мамаше Доретт, которая подавала требуху с кайенским перцем и жареную треску. Эта эбеновая великанша держала за сухим доком столовую, будто составленную из разорванных картинок, снова склеенных вместе, из конфетти и всех тех пестрых обрывков, что кружатся в калейдоскопах. У мамаши Доретт драки случались реже, чем в других местах, а порции были больше. Там всегда играл какой-нибудь бродячий музыкант и почти каждый вечер Хайнц, немец из Кенигсберга, рисовал недрогнувшей рукой силуэтные портреты — подлинное чудо, если учесть, что пил он исключительно крепкий портер, заполированный белым ромом.
Мамаша Доретт встретила гостей сальным смехом дородных женщин и отыскала уютный уголок в переполненном зале, где два венгра играли на цитре, а один ирландец низким голосом пел:
'Tis youth and folly
Makes young men many,
So here, my love,
I'll No longer stay.
What can't be cured, sure,
Must be injured, sure,
So I'll go to Amerikay…[6]
Опустив тяжелую руку на хрупкие плечи мужчины, Тед спросил, что он предпочитает: жареную треску или поросячьи потроха с черносливом. Мамаша Доретт пек смотрела на странного приятеля Теда с задумчивым и в то же время опытным видом, а затем, не сказав ни слова, поставила перед ним чашку парного молока. Человек инстинктивно выпил, и нежный белый бархат проник в него, подобно животворящей ласке, связанной с образом мамаши Доретт и воспоминанием о служанках с розовато-эбеновыми ладонями, которые убаюкивали его в детстве Он заговорил крайне сбивчиво, его спутники тоже захмелели от алкоголя и шума, и разговор блуждал, буксовал, вертелся по кругу и, запутавшись, резко прерывался. Слово «Юрика», произнесенное человеком, мгновенно напомнило им о «Смите, Уильяме и Парнелле». Они спросили, чем он там занимался и кого знает.
— Вполне возможно, что благодаря какому-нибудь неожиданному оптическому достижению мы откроем среди бесчисленного разнообразия систем светящееся солнце, окруженное светящимися и несветящимися кольцами, внутри, снаружи и между которыми вращаются светящиеся и несветящиеся планеты в сопровождении лун, имеющих собственные луны, и даже у этих последних тоже окажутся свои луны.
Человек полностью очнулся, глаза его сверкали, а бледные руки трепетали, точно крылья.
Два дня и три ночи они таскали за собой незнакомца, нянчась с ним, как с ребенком, напаивая поочередно молоком и бурбоном, приказывая заткнуть глотку или изумленно слушая. Водили его из одной таверны в другую, доставляли в кошмарные забегаловки и сомнительные заведения, где девчонки с бабочками из черного тюля на голове продавали у столов искусственные цветы. Заботливо устраивали его в ночлежках, где под газовым рожком проповедники зычно декламировали Библию тем, кто хотел, наконец, выспаться. Покупали ему билеты в кабаре, где акробаты в розовых трико танцевали на веревке, и платили за вход в диораму с прибытием «Мэйф-лауэра» в Плимут-Рок, сражением против команчи и Вашингтоном на смертном одре. Человек не противился. Пребывая, как правило, без сознания, он позволял нести или тащить себя, не возражал, когда ему помогали лечь или делали вид, будто небрежно стряхивают засохшую грязь с его одежды. Однако тревога за потерянный чемодан непрестанно напоминала о себе. В этом чемодане хранилась сама суть его предназначения, в нем была заключена его жизнь — демон, заточенный в хрустальный флакон. Остаться без чемодана было равносильно смерти. Он чуял, что скоро умрет.