Книга Новый американский молитвенник - Люциус Шепард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то раз я давал интервью, в котором сказал, что молитва, сам акт сотворения мольбы облагородил меня, придав простоту моей истинной сущности. Хотя внешне это заявление ни в чем не противоречит действительности, я все же скрыл от моего интервьюера, мистера Эда Бредли из «Шестидесяти минут»,[3]тот факт, что новая форма моей души во многом явилась результатом умения приспосабливаться к обстоятельствам. Человеческий дух податлив до безобразия. Все мы в какой-то степени психопаты, в основном безобидные, готовые втиснуться в какой угодно наряд, если он гарантирует успех в определенном окружении. Нарочитое безразличие и разочарованность — валюта, на которую в тюрьме много не купишь. Ярость — вот что там нужно, ярость, помогающая выжить. Сначала я надеялся, что предъявленное мне обвинение удастся свести к непредумышленному убийству, но повесть Ванды о том, как я пристал к ней в дамской комнате, где она смазывала себе грудь, о скорби, которую испытывала она, пересказывая этот инцидент Киршнеру, о том, как тот подошел ко мне всего лишь затем, чтобы задать пару вопросов, и о моей чрезмерно агрессивной реакции… Короче, при сложившихся обстоятельствах у меня не было иного выбора, кроме как признать себя виновным в убийстве первой степени и воспользоваться гостеприимством тюрьмы штата в Уолла-Уолла, чтобы на протяжении десяти лет страстно практиковаться в выживании. Первые несколько лет я только и делал, что строчил апелляции и размышлял о том, что сделаю с Вандой, когда выйду на свободу. Выяснилось, что Киршнер имел обыкновение жестоко избивать эту женщину, которая сожительствовала с ним срок, достаточный для того, чтобы приобрести права гражданской жены; после его смерти она унаследовала значительную часть всех доходов, которые приносила его сеть гастрономов. Сомневаюсь, чтобы она заранее знала или хотя бы предполагала, как повернутся события в «Галере», однако мне пришло в голову, что естественной формой, которую ее дух принял в результате постоянных оскорблений и унижений со стороны Киршнера, была мстительность, почему она и ухватилась за предоставленную мной возможность, состряпала вражду на пустом месте и молилась, чтобы все вышло наилучшим для нее образом.
В тюрьме я потратил уйму времени, обдумывая всевозможные способы мести. Я воображал, как призраком прокрадусь в пурпурный полумрак Вандиного будуара, овладею ее спящим телом и совершу над ней метафизическое насилие, засеяв ее плоть сотнями мелких опухолей. Я представлял себе и другие, более жестокие и непосредственные формы мести, воображал, как буду соблазнять ее, овладевая ею против ее желания с такой жестокостью, что лишенный воображения насильник Киршнер покажется ей ангелом по сравнению со мной, но в то же время мои садистские ласки будут столь утонченны, что она не сможет отказаться от них и проснувшаяся в ней извращенная страсть превратит ее в мою добровольную рабыню на восемь, а может, и на пятнадцать лет. Так продолжалось примерно до середины того минимального срока рабства, который я определил для Ванды, когда один угонщик по имени Роже Дюбон, почти мне незнакомый, разыгрывая какую-то свою тюремную фантазию, согласно которой я представлял для него серьезную угрозу, пырнул меня ножом и оставил умирать на дне лестничного колодца… Только тогда жажда мести покинула меня и я начал постигать сущность молитвы. Пока я поправлялся, лежа в больничной палате, мои мысли снова обратились к Ванде, точнее, к тому моменту, когда она молилась. На суде стало совершенно очевидно, что по сути своей она была алчной, аморальной девицей легкого поведения, без твердых религиозных устоев. В тот миг, когда она увидела, какой шанс предоставляет ей судьба, и поняла, что никак не может повлиять на исход дела, она начала молиться, повинуясь сильнейшему импульсу. О чем бы она ни просила — чтобы мой удар оказался смертельным или чтобы полиция поверила ее словам, — совершенно очевидно, что ее мольба была услышана. И тут мне вспомнился мой собственный недавний опыт. Лежа под лестницей и чувствуя вкус крови на языке, я уже видел, как смыкаются вокруг меня смертные тени и жизнь ускользает прочь. И тогда я стал молиться сначала о том, чтобы встать, потом подняться по лестнице и, наконец, пройти по коридору ровно столько, пока я не встречу кого-нибудь, кто мне поможет, причем все мои мольбы были адресованы не какому-то конкретному богу, а брошены в неизмеримую пустоту, над которой, как я думал, царило огромное ничто.
И вдруг я ощутил неожиданный прилив сил. Я встал, я поднялся по лестнице, я пошел. Чудо, сказал потом хирург, особенно учитывая серьезность моих ранений. И тогда я подумал, что, может быть, в самой молитве и кроется чудесная сила, а имя, с которой мы ее соединяем, будь то Аллах, Иисус или Дамбалла,[4]тут ни при чем, надо только вложить как можно больше страсти в точно сформулированные слова да выбрать подходящее время. Таким образом, и молитву, и, может быть, даже веру можно рассматривать как сугубо физический акт, действенный способ внесения небольших корректив в реальность.
Эта идея, бывшая сначала не более чем причудой, постепенно целиком завладела моим сознанием. В тюрьме люди не знают, куда девать время, и становятся одержимыми, начинают возводить города из зубочисток, строить корабли в бутылках и складывать мозаики из спичек. Только моя мания обладала большим потенциалом, чем их бессмысленные занятия. Мне пришло в голову, что если энергия и случай являются главными условиями успешной молитвы, то почему бы искусственно не создать первые при помощи последней. Можно ведь придумать специальную молитву, которая поможет человеку сконцентрировать свои усилия и направить их на определенную цель, когда в этом возникнет нужда. Разве псалмы писали не для этого? Однако проблема с псалмами, как и вообще со всеми старыми молитвами, заключается в том, что громоздкая напыщенность их слога не соответствует современности и не столько помогает молящемуся сосредоточиться на желаемом, сколько отвлекает его, вот почему с течением времени псалмы стали видоизменять реальность все слабее. Необходим был новый стиль молитв, такой, который не обращался бы ни к какому богу или прибегал к услугам мелких божеств, преходящих сущностей, чья власть ограничена, а не к всевидящему верховному существу библейских авторов. Стиль, который отвечал бы нуждам и потребностям современного человека, нечто вроде самоучителя или учебника, доходчиво объясняющего, в чем состоят основные навыки и какие нужно делать упражнения, чтобы эти навыки развить.
Первая же молитва, в которой я попытался достичь означенного идеала, была написана еще в больничной палате, и в ней я просил о способности впредь «слышать шаги во тьме и режущее воздух дыхание убийцы». Не могу сказать наверняка, внесла ли эта молитва какие-нибудь изменения в мою жизнь, разве что сделала меня более восприимчивым к опасности, но я твердил ее про себя всякий раз, когда покидал свою камеру, и опыт с Роже Дюбоном (который мотал остаток срока в тюрьме строгого режима) или кем-нибудь вроде него ни разу не повторился. Да и вообще ни одна моя молитва не оставалась без ответа. Правда, я просил только о мелочах и всегда тщательно выбирал время. Однажды вечером я готовился попросить, чтобы меня назначили на должность библиотекаря, и как раз сочинял соответствующую молитву, когда мой сосед по камере, Джерри Суэйн, немолодой коренастый деревенщина из Якимы, отбывавший шесть лет за перевозку наркотиков, пообещал мне пять пачек «Кэмела», если я «накалякаю для него молитовку». Просьба меня ошарашила. Хотя обстоятельства навязали нам своего рода товарищество, Джерри с тех самых пор, как его перевели в мою камеру, держал со мной дистанцию, и я вовсе не стремился ее сократить. Мы с ним были разной породы. Он — неопрятный, толстый, хайратый, его грудь, плечи и спину сплошь покрывали одноцветные татуировки, которые выдавали руку одного и того же художника и в основном представляли собой карикатурные изображения пышнотелых женщин вокруг огромного осьминога, при помощи всех своих конечностей совокуплявшегося с четырьмя их них. Многочисленные тюремные дружки Джерри были ему под стать, и стоило им собраться вместе, как они тут же заводили разговоры о ниггерах и мексикашках да еще о каком-то тайном обществе, которое пока еще в зачаточном состоянии, но скоро будет править всем миром. Я, по сравнению с ними, был утончен, поджар, коротковолос, ничем не изукрашен и держал свои взгляды на расовые и политические темы при себе. Я спросил Джерри, о чем он хочет помолиться, и он, впервые за всю нашу совместную отсидку, вдруг размяк и поведал мне душещипательную семейную историю об отце, который их давным-давно бросил, о матери, которая спилась и умерла от горя, и о двух братьях, которые впутались в нехорошие дела и погибли. Из родных у него осталась только сестра по имени Сирина, да и та «лесбиянкой заделалась», что и стало причиной их взаимного охлаждения.