Книга Митина любовь - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понимаешь, франтим напропалую! — говорила она,кругло, весело и удивленно блестя глазами, отлично понимая, что Митя не веритей, и все-таки говоря, так как говорить теперь стало совсем не о чем.
И шляпки она теперь почти никогда не снимала, и зонтика невыпускала из рук, на отлете сидя на кровати Мити и с ума сводя его своимиикрами, обтянутыми шелковыми чулками. А перед тем как уехать и сказать, чтонынче вечером ее опять не будет дома, — опять надо к кому-то смамой! — она неизменно проделывала одно и то же, с явной целью одурачитьего, наградить за все его «глупые», как она выражалась, мучения:притворно-воровски взглядывала на дверь, соскальзывала с кровати и, вильнувбедрами по его ногам, говорила поспешным шепотом:
— Ну, целуй же меня!
И в конце апреля Митя наконец решил дать себе отдых и уехатьв деревню.
Он совершенно замучил и себя и Катю, и мука эта была темнестерпимее, что как будто не было никаких причин для нее: что в самом делеслучилось, в чем виновата Катя? И однажды Катя, с твердостью отчаяния, сказалаему:
— Да, уезжай, уезжай, я больше не в силах! Нам надовременно расстаться, выяснить наши отношения. Ты стал так худ, что мамаубеждена, что у тебя чахотка. Я больше не могу!
И отъезд Мити был решен. Но уезжал Митя, к великому своемуудивлению, хотя и не помня себя от горя, все-таки почти счастливый. Как толькоотъезд был решен, неожиданно вернулось все прежнее. Ведь он все-таки страстноне хотел верить ничему тому ужасному, что ни днем, ни ночью не давало емупокоя. И достаточно было малейшей перемены в Кате, чтобы опять все изменилось вего глазах. А Катя опять стала нежна и страстна уже без всякогопритворства, — он чувствовал это с безошибочной чуткостью ревнивых натур,и опять стал он сидеть у нее до двух часов ночи, и опять было о чем говорить, ичем ближе становился отъезд, тем все нелепее казалась разлука, надобность«выяснить отношения». Раз Катя даже заплакала, — а она никогда не плакала, —и эти слезы вдруг сделали ее страшно родною ему, пронзили его чувством остройжалости и как будто какой-то вины перед ней.
Мать Кати в начале июня уезжала на все лето в Крым и увозилаи ее с собой. Решили встретиться в Мисхоре. Митя тоже должен был приехать вМисхор.
И он собирался, делал приготовления к отъезду, ходил поМоскве в том странном опьянении, которое бывает, когда человек еще бодродержится на ногах, но уже болен какой-то тяжелой болезнью. Он был болезненно,пьяно несчастен и вместе с тем болезненно счастлив, растроган возвратившейсяблизостью Кати, ее заботливостью к нему, — она даже ходила с ним покупатьдорожные ремни, точно она была его невеста или жена, — и вообще возвратомпочти всего того, что напоминало первое время их любви. И так же воспринимал они все окружающее, — дома, улицы, идущих и едущих по ним, погоду, все времяпо-весеннему хмурившуюся, запах пыли и дождя, церковный запах тополей,распустившихся за заборами в переулках: все говорило о горечи разлуки и осладости надежды на лето, на встречу в Крыму, где уже ничто не будет мешать ивсе осуществится (хотя он и не знал, что именно все).
В день отъезда зашел проститься Протасов. Среди гимназистовстарших классов, среди студентов нередко встречаются юноши, усвоившие себеманеру держаться с добродушно-угрюмой насмешливостью, с видом человека, которыйстарше, опытнее всех на свете. Таков был и Протасов, один из ближайшихприятелей Мити, единственный настоящий друг его, знавший, несмотря на всюскрытность, молчаливость Мити, все тайны его любви. Он глядел, как Митязавязывал чемодан, видел, как тряслись его руки, потом с грустной мудростьюухмыльнулся и сказал:
— Чистые вы дети, прости господи! А за всем тем,любезный мой Вертер из Тамбова, все же пора бы понять, что Катя есть преждевсего типичнейшее женское естество и что сам полицеймейстер ничего с этим неподелает. Ты, естество мужское, лезешь на стену, предъявляешь к ней высочайшиетребования инстинкта продолжения рода, и, конечно, все сие совершенно законно,даже в некотором смысле священно. Тело твое есть высший разум, как справедливозаметил герр Ницше. Но законно и то, что ты на этом священном пути можешьсломать себе шею. Есть же особи в мире животном, коим даже по штату полагаетсяплатить ценой собственного существования за свой первый и последний любовныйакт. Но так как для тебя этот штат, вероятно, не совсем уж обязателен, тосмотри в оба, поберегай себя. Вообще, не спеши. «Юнкер Шмит, честное слово,лето возвратится!» Свет не лыком шит, не клином на Кате сошелся. Вижу по твоимусилиям задушить чемодан, что ты с этим совершенно не согласен, что этот клинтебе весьма любезен. Ну, прости за непрошеный совет — и да хранит тебяНикола-угодник со всеми присными его!
А когда Протасов, тиснув Мите руку, ушел, Митя, затягивая времни подушку и одеяло, услыхал в свое открытое во двор окно, как загремел,пробуя голос, студент, живший напротив, учившийся пению и упражнявшийся с утрадо вечера, — запел «Азру». Тогда Митя заспешил с ремнями, застегнул их какпопало, схватил картуз и пошел на Кисловку, — проститься с матерью Кати.Мотив и слова песни, которую запел студент, так настойчиво звучали иповторялись в нем, что он не видел ни улиц, ни встречных, шел еще пьянее, чемходил все последние дни. В самом деле было похоже на то, что свет клиномсошелся, что юнкер Шмит из пистолета хочет застрелиться! Ну, что ж, сошелся таксошелся, думал он и опять возвращался к песне о том, как, гуляя по саду и«красой своей сияя», встречала дочь султана в саду черного невольника, которыйстоял у фонтана «бледнее смерти», как однажды спросила она его, кто он иоткуда, и как ответил он ей, начав зловеще, но смиренно, с угрюмой простотой:
— Зовусь Магометом я…
и кончив восторженно-трагическим воплем:
— Я из рода бедных Азров,
Полюбив, мы умираем!
Катя одевалась, чтобы ехать на вокзал провожать его, ласковокрикнула ему из своей комнаты, — из комнаты, где он провел стольконезабвенных часов! — что она придет к первому звонку. Милая, добраяженщина с малиновыми волосами сидела одна, курила и очень грустно посмотрела нанего, — она, вероятно, все давно понимала, обо всем догадывалась. Он, весьалый, внутренне дрожащий, поцеловал ее нежную и дряблую руку, по-сыновьисклонив голову, и она с материнской лаской несколько раз поцеловала его в високи перекрестила.
— Эх, милый, — с несмелой улыбкой сказала онасловами Грибоедова, — живите-ка смеясь! Ну, Христос с вами, поезжайте,поезжайте…
Сделав все то последнее, что нужно было сделать в номерах,уложив свои вещи в кривую извозчичью пролетку при помощи коридорного, оннаконец неловко уселся возле них, тронулся и тотчас же почувствовал то особое,что охватывает при отъезде, — кончен (и навсегда) известный срокжизни! — и вместе с тем внезапную легкость, надежду на начало чего-тонового. Он несколько успокоился и бодрее, как бы новыми глазами стал глядетьвокруг. Конец, прощай Москва и все, что пережито в ней! Накрапывало, хмурилось,в переулках было пусто, булыжник был темен и блестел, как железный, дома стоялиневеселые, грязные. Извозчик вез с мучительной неспешностью и то и делозаставлял Митю отворачиваться и стараться не дышать. Проехали Кремль, потомПокровку и опять свернули в переулки, где в садах хрипло орала к дождю и квечеру ворона, а все же была весна, весенний запах воздуха. Но вот наконец доехали,и Митя бегом кинулся за носильщиком по людному вокзалу, на перрон, потом натретий путь, где уже был готов длинный и тяжелый курский поезд. И из всейогромной и безобразной толпы, осаждавшей поезд, из-за всех носильщиков, сгрохотом и предупреждающими покрикиваниями кативших тележки с вещами, онмгновенно выделил, увидал то, что, «красой своей сияя», одиноко стояло вдали иказалось совершенно особым существом не только во всей этой толпе, но и во всеммире. Уже пробил первый звонок, — на этот раз опоздал он, а не Катя. Онатрогательно приехала раньше его, она его ждала и кинулась к нему опять сзаботливостью жены или невесты: