Книга Предисловие к «Человеческой комедии» - Оноре де Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек ни добр, ни зол, он рождается с инстинктами и наклонностями; Общество отнюдь не портит его, как полагал Руссо, а совершенствует, делает лучшим; но стремление к выгоде, с своей стороны, развивает его дурные склонности. Христианство, и особенно католичество, как я показал в «Сельском враче», представляя собою целостную систему подавления порочных стремлений человека, является величайшею основою социального порядка.
Внимательное рассматривание картины Общества, списанной, так сказать, с живого образца, со всем его добром и злом, учит, что если мысль или страсть, которая вмещает и мысль и чувство, явления социальные, то в то же время они и разрушительны. В этом смысле жизнь социальная походит на жизнь человека. Народы можно сделать долговечными, только укротив их жизненный порыв. Просвещение, или, лучше сказать, воспитание при помощи религиозных учреждений, является для народов великой основой их бытия, единственным средством уменьшить количество зла и увеличить количество добра в любом Обществе. Мысль — источник добра и зла — может быть воспитана, укрощена и направлена только религией. Единственно возможная религия — христианство (смотри в «Луи Ламбере» письмо, написанное из Парижа, где молодой философ-мистик объясняет по поводу учения Сведенборга, что с самого начала мира была всегда только одна религия). Христианство создало современные народы, оно их будет хранить. Отсюда же, без сомнения, вытекает необходимость монархического принципа. Католичество и королевская власть — близнецы. Что же касается того, до какой степени они должны быть ограничены учреждениями, чтобы не развиться в абсолютную власть, то каждый согласится, что это краткое предисловие не следует превращать в политический трактат. Поэтому я не могу касаться здесь ни религиозных, ни политических распрей нашего времени. Я пишу при свете двух вечных истин: религии и монархии, — необходимость той и другой подтверждается современными событиями, и каждый писатель, обладающий здравым смыслом, должен пытаться вести нашу страну по направлению к ним. Не будучи врагом избирательной системы, этого превосходного принципа созидания законов, я отвергаю ее как единственное социальное средство, и в особенности, если она так плохо организована, как теперь, когда она не представляет имеющих столь значительный вес меньшинств, о духовной жизни и интересах которых подумало бы монархическое правительство. Избирательная система, распространенная на всех, приводит к управлению масс, единственному, ни в чем не ответственному, чья тирания безгранична, так как она называется законом. В связи с этим я рассматриваю как подлинную основу Общества семью, а не индивид. В этом отношении я, хоть и рискую прослыть отсталым, примыкаю к Боссюэ и Бональду, а не к современным новаторам. Избирательная система стала единственным социальным средством, и если я сам прибегаю к ней, в этом нет ни малейшего противоречия между моей мыслью и поступками. Допустим, инженер заявляет, что такой-то мост грозит обвалом, что им пользоваться опасно, — и все же он сам идет по нему, когда этот мост является единственной дорогою в город. Наполеон изумительно приспособил избирательную систему к духу нашей страны. Поэтому самые незначительные депутаты его законодательного корпуса стали самыми выдающимися ораторами палаты при Реставрации. Ни одна палата не может сравниться по своему составу с Законодательным корпусом, — следовательно, избирательная система Империи, бесспорно, самая лучшая.
Некоторые найдут это заявление высокомерным и хвастливым. Будут осуждать романиста за то, что он хочет быть историком, потребуют разъяснения его политических взглядов. Я повинуюсь здесь долгу — вот весь ответ. Труд, начатый мною, будет столь же обширен, как история: я должен изложить его смысл, пока еще неясный, общие начала и нравственную цель.
По необходимости принужденный изъять предисловия, напечатанные в свое время в ответ случайным критикам, я хочу остановиться только на одном замечании.
Писатели, имеющие какую-нибудь цель, будь то возвращение к идеалам прошлого (именно потому, что эти идеалы вечны), всегда должны расчищать себе почву. А между тем всякий, кто вносит свою часть в царство идей, всякий, кто отмечает какое-либо заблуждение, всякий, кто указывает на нечто дурное, чтобы оно было искоренено, — тот неизменно слывет безнравственным. Впрочем, упрек в безнравственности, которого не удалось избежать ни одному смелому писателю, — последнее, что остается сделать, когда ничего другого не могут сказать автору. Если вы правдивы в изображении, если, работая денно и нощно, вы начинаете писать языком небывалым по трудности, тогда вам в лицо бросают упрек в безнравственности. Сократ был безнравствен, Христос был безнравствен, обоих преследовали во имя социального строя, который они подрывали или улучшали. Когда кого-нибудь хотят изничтожить, его обвиняют в безнравственности. Этот способ действия, свойственный партиям, позорит всех, кто к нему прибегает. Лютер и Кальвин[20]прекрасно знали, чтó делают, когда пользовались как щитом затронутыми материальными интересами. И они благополучно прожили всю жизнь.
Когда дается точное изображение всего Общества, описываются его великие потрясения, случается, — и это неизбежно, — что произведение открывает больше зла, чем добра, и какая-то часть картины представляет людей порочных; тогда критика начинает вопить о безнравственности, не замечая назидательного примера в другой части, долженствующей создать полную противоположность первой. Поскольку критика не знала общего плана, я прощал ей, и тем более охотно, что критике так же нельзя помешать, как нельзя человеку помешать видеть, изъясняться и судить. Кроме этого, время беспристрастного отношения ко мне еще не настало. Впрочем, писатель, который не решается выдержать огонь критики, не должен вовсе браться за перо, как путешественник не должен пускаться в дорогу, если он рассчитывает на неизменно прекрасную погоду. По этому поводу мне остается заметить, что наиболее добросовестные моралисты сильно сомневаются в том, что в Обществе можно найти столько же хороших, сколько дурных поступков; в картине же, которую я создаю, больше лиц добродетельных, чем достойных порицания; поступки предосудительные, ошибки, преступления, начиная от самых легких и кончая самыми тяжкими, всегда находят у меня человеческое и божеское наказание, явное или тайное. Я в лучшем положении, чем историк, — я свободнее. Кромвель[21]здесь, на земле, претерпел только то наказание, которое на него наложил мыслитель. И до сих пор еще длится спор о нем между различными школами. Сам Боссюэ пощадил этого великого цареубийцу. Вильгельм Оранский, узурпатор, Гуго Капет, другой узурпатор, дожили до глубокой старости, не больше боясь и опасаясь, чем Генрих IV и Карл I. Жизнь Екатерины II и жизнь Людовика XIV при сравнении ее с их деятельностью свидетельствует о полной безнравственности, если судить с точки зрения морали, обязательной для частных лиц, но, как сказал Наполеон, для монархов и государственных деятелей существуют две морали: большая и малая. Сцены политической жизни основаны на этом прекрасном рассуждении. История не обязана, в отличие от романа, стремиться к высшему идеалу. История есть или должна быть тем, чем она была, в то время как роман должен быть лучшим миром, сказала г-жа Неккер[22], одна из самых замечательных женщин последнего времени. Но роман не имел бы никакого значения, если бы при этом возвышенном обмане он не был правдивым в подробностях. Принужденный сообразовываться с идеями глубоко лицемерной страны, Вальтер Скотт был неправдивым в отношении людей, в изображении женщин, так как его образцы были протестантами. У женщины-протестантки нет идеала. Она может быть целомудренной, чистой, добродетельной, но любовь не захватывает ее всю, любовь ее всегда остается спокойной и упорядоченной, как выполненный долг. Может показаться, что дева Мария охладила сердце софистов, изгнавших ее с неба вместе с сокровищами милосердия, исходящими от нее. В протестантстве для женщины падшей все кончено, в то время как в католической церкви надежда на прощение делает ее возвышенной. Поэтому для протестантского писателя возможен только один женский образ, между тем как писатель-католик находит новую женщину в каждой новой ситуации. Если бы Вальтер Скотт был католик, если бы он взял на себя труд правдивого изображения различных обществ, последовательно сменявшихся в Шотландии, то, может быть, автор Эффи и Алисы (два образа, за обрисовку которых он упрекал себя в старости) признал бы мир страстей, с его падениями и возмездием, с добродетелями, к которым ведет раскаяние. Страсть — это все человечество. Без нее религия, история, роман, искусство были бы бесполезны.