Книга Хуторок в степи - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед глазами Павлика все время стояла ужасная картина. Вотк доске подходит учитель чистописания – «Шкелет». Это человек в последнемградусе чахотки. Он страшно, пугающе худ. На нем болтается слишком длинныйсиний форменный сюртук – старый, очень потертый, но с новыми золотымипуговицами. Бумажная манишка неряшливо топорщится на его провалившейся груди, аиз широкого пропотевшего воротничка высовывается тощая шея. «Шкелет» некотороевремя неподвижно и вызывающе смотрит темными глазами на класс, затем быстроповорачивается к доске, берет прозрачными пальцами мел и начинает выводитьпрописи.
В зловещей тишине слышатся звуки мела по доске: воздушныйвзмах, когда «Шкелет» намечает виртуозно тонкий штрих, и жирное шипенье, когдаон косо опускает толстую, удивительно ровную палочку. «Шкелет» то приседает накорточки, то всем своим телом вытягивается вверх, что делает его похожим наигрушечного паяца, которого тянут за ниточку. Самозабвенно склонив головунабок, он то выпевает тонюсеньким, скрипичным голоском: «Штри-и-их», то глухимбасом с одышкой отрывисто произносит: «Палочка».
– Штрих, палочка. Штрих, палочка.
И вдруг с задней парты доносится, как эхо, еще более тонкий,совсем волосяной голос: «Штри-и-их». Спина «Шкелета» вздрагивает, как от укола,но он делает вид, что ничего не слышит. Он продолжает писать, но уже мелначинает крошиться в его бамбуковых пальцах, а на спине, под вытертым сукномсюртука, мучительно двигаются большие лопатки.
– Штрих, палочка; штрих, палочка, – поет он, и его шея икрупные уши густо краснеют.
«Штри-и-их! Штри-и-их! Штри-и-иххх!» – слышится на последнейпарте. Тогда вдруг «Шкелет» с молниеносной быстротой оборачивается лицом кклассу, громадными, хищными шагами несется по проходу между партами и хватаетза плечи первого попавшегося мальчика. Так же стремительно он волочит его,выбрасывает из класса в коридор и с такой силой захлопывает дверь, что звенятдверные стекла и на паркет падает сухая замазка.
Тяжело, со свистом дыша, «Шкелет» возвращается к доске,берет мел и собирается снова писать, но в это время до его слуха доносится чутьслышное равномерное мычанье. Он вздрагивает и делает стойку. Его ноги,расставленные и напряженно согнутые в коленях, мелко дрожат. Дрожат манжеты идрожат синие панталоны на ослабевших штрипках. Черные, глубоко запавшие глаза снеподвижной, пронзительной ненавистью устремлены на учеников. Но кто мычит,неизвестно. Все сидят с закрытыми ртами, с равнодушным выражением лиц, и всенезаметно, однообразно и непрерывно мычат. Мычит весь класс. Но уличить никогоневозможно. Тогда из груди «Шкелета» вырывается страшный, ни на что не похожийкрик боли и ярости. Дрыгаясь, как паяц, он изо всех сил швыряет кусок мела вдоску. Мел разбивается вдребезги. «Шкелет» топает ногами. Его глаза наливаютсякровью. Жидкие волосы липнут к мокрому лбу. Шея судорожно подергивается.«Шкелет» рвет на себе воротничок, бросается к кафедре, швыряет стул, швыряет встенку классный журнал и начинает изо всех сил колотить кулаками по кафедре,крича и уже не слыша собственного голоса: «Мерзавцы! Мерзавцы! Мерзавцы! Мерзавцы!..»Фаянсовая чернильница прыгает в своем гнезде, и лиловые чернила брызжут наоторвавшуюся манишку, на костлявые руки, на мокрый лоб. Кончается все это тем,что «Шкелет» вдруг теряет силы, садится на подоконник, прислоняется головой краме и начинает, захлебываясь, кашлять, облизывая сизые губы. Его лицо спроваленными висками, темными глазными впадинами и оскалом желтых зубовдействительно становится похожим на череп скелета. И, если бы не пот, которыйручьями течет по его лбу, можно подумать, что он уже умер.
Это все время теперь стояло перед глазами Павлика, и мальчикиспытывал пронзительную душевную боль, что, впрочем, не мешало ему с особеннойосторожностью сводить картинку, стараясь не протереть пальцем дыру в мокройбумаге и не испортить желатиновый отпечаток букета с голубыми лентами, так яркои глянцевито блестевшего под лампой.
Петя же рассеянно перелистывал общую тетрадь с выскобленнымина черном клеенчатом переплете эмблемами – якорем, пронзенным стрелою сердцем инесколькими загадочными инициалами. Он прислушивался к голосам папы и тети задверью столовой. Теперь все чаще и чаще повторялись слова «свобода совести»,«народное представительство», «конституция», и, наконец, было произнесеножгучее слово «революция».
– Вот попомните мое слово, все это кончится второйреволюцией, сказала тетя.
– Вы анархистка! – закричал отец высоким голосом.
– Я русская патриотка!
– Русские патриоты верят своему государю и своемуправительству!
– А вы верите?
– Верю!
И снова Петя услышал имя Толстого.
– А тогда почему же ваш царь и ваше правительство, которымвы так верите, отлучили Толстого от церкви и запрещают его произведения?
– Людям свойственно ошибаться. Они считают Толстогополитиком, чуть ли не революционером, а Толстой – всего лишь величайшийхудожник мира, гордость России и стоит над всеми вашими партиями и революциями.И я это докажу в своей речи!
– А вы думаете, начальство вам это позволит?
– Для того чтобы публично сказать, что Лев Толстой – великийписатель земли русской, никакого разрешения не требуется.
– Это вы так думаете.
– Не думаю, а уверен!
– Вы идеалист. Вы не понимаете, в какой стране живете.Умоляю, не делайте этого! Они вас уничтожат. Попомните мое слово!
Что такое «красный»?
Среди ночи Петя проснулся и увидел, что Василий Петрович безсюртука сидит за письменным столом. Петя привык к тому, что отец по ночамисправляет тетрадки. Но теперь отец был занят совсем другим. Стопки тетрадоклежали на столе нетронутые, а он что-то быстро писал своим бисерным почерком.Вокруг него на столе были раскиданы маленькие толстые томики старого изданиясочинений Толстого.
– Папочка, что ты пишешь?
– Спи, мальчик, спи, – сказал Василий Петрович и, подойдя ккровати, поцеловал и перекрестил Петю.
Мальчик перевернул подушку на прохладную сторону и опятьзаснул. Засыпая, он слышал быстрый скрип пера, дрожание образка, висящего наспинке кровати, и видел темную голову отца рядом с зеленым колпаком лампы итеплый огонек лампады в углу перед образом с сухой пальмовой веткой, тень откоторой таинственно лежала на обоях, как всегда вызывая представление о веткеПалестины, о бедных сынах Солима и усыпляя чудной музыкой лермонтовских стихов:«Все полно мира и отрады вокруг тебя и над тобой…»