Книга Из судового журнала - Александр Викторович Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем стремился в город, похожий на летающий улей, особенно на закате. По нему ты скатывался в недра пустыни. Ты путешествовал над ней на аэростате, спускался в дичайшую впадину мира и ныне продолжаешь поиск глубин, поиск горы Искушения, вывернутой наизнанку, может быть места, где спрятал лампу Аладдин, где при обезвоживании слышатся пронзительные слова, ведь только слова дороже всех сокровищ: словами был создан мир.
И ты слышишь, что ты один. Ибо кто ты такой? Лишь путешественник в мир иной.
Этот город, будь он женщиной, назвался бы Марией. Он похож на разбитое вдребезги зеркало, в каждом его осколке встает свое солнце. В каждый осколок ты погляделся, как в оконце.
В этом городе не разобраться без теодолитов, секстантов, отвесов и телескопов, увеличивающих предметы, которые лучше бы позабыть. В нем все дороги ведут на край света, отрешенный от себя самого невесомым морем. В конце концов, этот город похож на книгу, которую читает спятивший археолог. Он бормочет: «Твоя нагота – почти кровь. Я сосчитал лепестки твоей розы».
Этот город, подобно батискафным глубинам, требует много света и его получает. Он глотает тебя целиком, как пружину алмазных полей, и разворачивает внутри сетью проулков, чтобы в горле выросли базилик и мята, чтобы твой зевок стал кустом розмарина, а сердце – обклеванной булкой, оставленной на приступке.
Твои мысли – каменным сором, окурками под ногами. Или спешащими вечно людьми в шапках всех сортов. Твои тайные голоса – воплями дроздов. Твой шаг обут теперь в одинаковые башмаки, в которых идут по делам и женщины, и мужчины. Облака здесь похожи на чепчики и тюрбаны или зимой на белые рубахи, на ветхую простынь.
Твои веки – жаберные жалюзи. Твои пальцы – ржавые держатели ставен. Твоя походка напоминает милонгу, которую танцуешь со слепой девушкой. Твой мозг похож на собрание писем, которые пишутся этим городом миру, позабывшему о нем тысячелетья назад.
Твой торс вливается в стволы эвкалиптов, кипарисов, волосы вспархивают воробьями. Твое лицо живет внутри камней, проступает на неряшливых стенах, внимая гудению горлиц, запаху олеандров, шалфея, цоканью цикад на горячих соснах, стрекоту саранчи в сожженной солнцем сияющей траве, аромату пыли и скользкой хвои.
Этот город давно существует лишь в воображении его жителей, стремившихся в него в поколеньях, понемногу свыкшихся с его нестерпимым невидимым золотом, с его камнями, раскаленными добела Богом.
Запись
Плывет луна – немая песня, и гул идущего на посадку самолета захватывает по краю ее восхождение.
Письма, дневники помнят больше, чем человек, – так, по крайней мере, кажется, но это обман слабой избирательной памяти. Этот эффект вызван инстинктом самосохранения.
Искусство забывать не менее важно, чем искусство памяти, хотя бы потому, что невозможно запомнить хоть что-либо, стремясь запомнить все. Человек сам по себе где-то, в каком-то специальном пространстве отпечатывается шестью чувствами, своим состоянием мыслей, болью и наслаждением, все идет в учет, подобно тому как организмы звезд не способны существовать в отдельности от истории Вселенной.
Например, мироздание пронизано отпечатками, слепками собственной биографии в виде плотности реликтового излучения. Человеку Вселенная кажется слишком просторной, но не менее огромны бывают духовные миры – пространства организации чувств, намерений, поступков, сознания вообще, в той или иной степени укорененные в реальности мира действия.
Благодаря не одной только математике, мир воображения поразительно точно совпадает со Вселенной вообще, и это должно наводить нас на мысль, что как минимум воображаемое и сочиненное не слишком отличаются от претерпеваемого. Иными словами, ангелы обитают в обширнейшей, хотя и тонкой области пересечения, в области точного совпадения реальности и представления.
Вопрос о сознании – что делать с сознанием, когда научатся клонировать не только человека, но и мозг, – невозможно решить без понимания того, что личность обладает одним и только одним пространственно-временным стержнем боли и наслаждения, без допущения о том, что память надежно крепится к забвению, и что забвение – это тоже исток.
Моав
Вечер превращается в звездную воронку. Закатный телесный свет омывает предгорья Моава.
Я еду домой с горы на гору – к этому свету. Единственный способ перечеркнуть одиночество – почерк.
Голоса ночного ветра. Иногда я глохну от их завываний.
Я и двойник играем друг с другом в темноте, перебрасываясь письмами, приближаясь и удаляясь. Самые страшные часы рождают почерк.
А где же Бог? – спросишь ты. Он где-то здесь, в окрестностях двойника, чья возможность исчезнуть дает шанс присутствию.
Но где тогда всемогущество? Разве не мощь – признак Бога? Нет, бессилие и слабость – одиночество – Его атрибуты, ничуть не менее важные, чем сила. Сила, брат, не в бесконечности, не в мегатоннах. В почерке.
Ночью под стенами Моава я делюсь секретами. Гаснет свет долинный.
В моем образовании есть пробелы. Без них никак, потому что кое-что важное доступно только варварам. Например, восприятие пустыни. Ее одушевленность. Только чистый хрусталик способен увидеть, как слова мерцают в каменистых песках.
Дух почерка своенравен. Он приближается и удаляется, вдруг присаживается подле. И тогда двойник исчезает. Таково присутствие.
Я приду, когда тебе будет страшно, когда счастливые дни исчезнут. Ты будешь лежать один в темной комнате, озаренной теплым светом гор Моава, на которых когда-то человек Завета предпочел отправиться в бескрайность строк.
Я приду, когда почерк станет ясным, как клинопись. Ярмо одиночества ослабнет, и ты посмотришь в мои глаза.
В этом стихотворении оборвутся поводья, и ты поменяешься ролями, перестанешь говорить от лица жертвы. Это – больше, чем идти на голос ветров.
Зачем целовать порог пустыни? Зачем тосковать и слепнуть при волнении? В пустыне звезды подобны пылающим кустам. Я смотрю сквозь звездную карту, различая себя, лишенного убежища.
Я – карта, обретаю дом только в небе. У нагих своя судьба. Я всегда ощущал себя мужчиной.
У веры нет противоположностей. Можно отрицать все на свете, но если оказался в небе – мир назван. Ясность была целью. Звезды, кипящие плотью. Я двигаюсь сквозь них. И вот я вижу.
Комната, вырезанная из лунного камня. Слегка пахнет порохом. Мембрана потолка подрагивает от метеоритов.
Голоса Моава – огненные ветры. Мне не надо быть зрячим, чтобы идти на их зов.
Лампочка
Больше всего из детства мне запомнилось искусство. Первые проблески вечности. У нас был книжный шкаф, ключ от которого мать прятала, но я знал где. Иллюстрации Григория Сороки, «Дон Кихот», Бунин, Цвейг, два тома «Малой истории искусств».
«Венера» Веласкеса была моим первым уроком выразительности.
За окном тянулись заводские цеха, километровые железнодорожные составы и сыпал снег на смерзшуюся грязь. Проносились электрички.
Мое детство было прекрасным, хотя и печальным.
Поначалу я каждое утро просыпался от счастья, что настал новый день.
Однако в Средней полосе не забалуешь. Вскоре я узнал, что такое сентябрь, поля, перелески, сельхозработы и школа, куда надо было собираться еще затемно.
С тех пор я люблю солнце, море, горы. Я климатический экспат. Мне все время не хватает света.
Темнота – это то, что неизбежно угрожает. Пространством или мыслью. Неизбежностью или прикосновением. Я помню,