Книга Жажда. Книга сестер - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как одиноко мне было в эту минуту! Увиливать дальше было невозможно. И тут меня, как молнией, пронзило озарение. Я сказал:
– Принесите сосуды с водой.
Распорядитель велел исполнить мою просьбу, воцарилась мертвая тишина. Стоило мне задуматься, все бы пропало. Нужно было не раздумье, а нечто противоположное. Я исчез. Я знал, что сила таится прямо под кожей и что выпустить ее можно, устранив мысль. Я передал слово тому, что отныне буду звать оболочкой, а что случилось дальше, не знаю. На какое‑то необозримое время я перестал существовать.
Когда я пришел в себя, пирующие ликовали:
– Это лучшее вино во всей округе!
Каждый подносил к губам новое вино с таким видом, какой подобает разве что на богослужении. Я подавил безудержный хохот. Значит, отец счел нужным, чтобы я открыл в себе эту силу по случаю нехватки вина. Вот так шутник! И не поспоришь. Разве может быть что‑то важнее вина? Я достаточно долго был человеком и знал, что радость не дана изначально и отличное вино – часто единственный способ ее обрести.
Веселье разлилось по свадьбе. У новобрачных наконец‑то были счастливые лица, ими завладел танец. Дух вина не обошел никого.
– Нельзя подавать лучшее вино после обычного! – говорили хозяевам.
Подтверждаю: говорили не в упрек. К тому же это вопрос очень спорный. По-моему, наоборот. Лучше начинать с простого вина, чтобы в сердце сперва поселилась радость. Вот когда человек радостен, как должно, тогда он способен воспринять отборное вино, оказать ему заслуженное, наивысшее внимание.
Это мое любимое чудо. Выбор невелик – это единственное чудо, какое мне понравилось. Я обнаружил оболочку и пришел в восхищение. Когда впервые делаешь что‑то настолько превыше самого себя, тут же забываешь безмерное усилие, помнится только потрясающий результат.
К тому же речь шла о вине, это был праздник, пир. Потом все испортилось, речь пошла о страдании, болезни, смерти или ловле бедных рыбешек, которых я бы охотно оставил в живых и на воле. А главное, пользоваться силой оболочки, зная, что к чему, оказалось в тысячу раз тяжелее, чем открыть ее по наитию.
Хуже всего – ожидания людей. В Кане никто, кроме матери, ничего от меня не требовал. А после, куда бы я ни направился, все уже было готово, на пути меня уже поджидал лежачий больной или прокаженный. Теперь совершить чудо значило не оказать милость, а исполнить долг.
Сколько раз я читал в глазах тех, что протягивали мне культю или умирающего, не мольбу, а угрозу! Решись они выразить свою мысль, она бы звучала так: “Ты всеми этими глупостями прославился, так изволь подтверждать, не то хуже будет!” Бывало, я не мог совершить требуемое чудо, мне не хватало сил исчезнуть, чтобы высвободить мощь оболочки, – какая обрушивалась на меня ненависть!
Позже я все обдумал и не одобрил это чудотворство. Оно извратило то, ради чего я пришел, любовь перестала быть бескорыстной, превратилась в услугу. Не говоря уж о том, что открылось мне утром на суде: никто из тех, для кого я творил чудеса, не испытывает ко мне ни малейшей благодарности, они горько попрекают меня чудесами – все, даже новобрачные из Каны.
Не хочу вспоминать об этом. Хочу помнить только веселье в Кане, наше невинное счастье, когда мы пили вино, взявшееся ниоткуда, этот чистый первый хмель. Он чего‑то стоит только в компании. В тот вечер в Кане мы захмелели все, лучше некуда. Да, мать была навеселе, и ей это шло. После смерти Иосифа я редко видел ее счастливой. Мать плясала, я плясал с ней, с моей матушкой, я ее так люблю. Мой хмель говорил ей, что я ее люблю, и я чувствовал ее невысказанный ответ – сынок, я знаю, что с тобой связано что‑то особенное, подозреваю, что однажды это станет проблемой, но сейчас я просто горжусь тобой и счастлива, что пью доброе вино, которое ты нам сотворил своим волшебством.
В тот вечер я был пьян, и это был святой хмель. До воплощения я ничего не весил. Парадокс, но чтобы познать легкость, надо иметь вес. Винные пары освобождают от тяжести – кажется, что сейчас взлетишь. Дух не летает, он беспрепятственно перемещается, это совсем другое. У птиц есть тело, их взлет сродни победе. Не устану повторять: лучшее, что может быть, – это иметь тело.
Боюсь, завтра, когда тело мое будут истязать, я стану думать иначе. Но стоит ли из‑за этого отвергать открытия, которые оно мне принесло? Через тело я познал величайшие радости жизни. Надо ли уточнять, что ни душа моя, ни ум не остались в стороне?
Чудеса мои тоже получались через тело. То, что я называю оболочкой, физической природы. Чтобы до нее добраться, нужно на какое‑то время устранить дух. Я никогда не был другим человеком, только самим собой, но твердо убежден, что этой силой наделен каждый. Прибегают к ней крайне редко по единственной причине: ею страшно трудно пользоваться. Требуется мужество и сила, чтобы отключиться от духа, и это не метафора. Кому‑то это удавалось до меня, кому‑то удастся после меня.
О времени мне известно то же, что о собственной судьбе: я знаю Τι, но не знаю Πώς. Имена относятся к Πώς, а потому мне неведомо имя будущего писателя, который скажет: “Самое глубокое в человеке – это кожа”[3]. Он будет в шаге от откровения, но в любом случае даже те, кто станет его славить, не поймут, насколько конкретны эти слова.
Это не собственно кожа, это прямо под ней. Там обитает всесилие.
* * *
Сегодня ночью чуда не будет. Уклониться от того, что ждет меня завтра, – об этом не может быть и речи. Но как же хочется.
Один только раз я использовал силу оболочки во вред. Я был голоден, а плоды смоковницы не созрели. Я так жаждал впиться зубами в нагретую солнцем смокву, сочную, сладкую, что проклял дерево, обрек его на бесплодие. Сослался на притчу, не самую убедительную.
Как я мог совершить такую несправедливость? Сезон смоквы еще не настал. Это мое единственное губительное чудо. Воистину в тот день я был заурядным. Не удовлетворив чревоугодия, позволил желанию превратиться в гнев. Но ведь чревоугодие – такая прекрасная вещь. Стоило лишь подождать, сказать себе, что через месяц-другой я смогу его утолить.
У меня есть недостатки. Во мне живет гнев, только