Книга Признания туриста. Допрос - Кристоф Рансмайр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мания величия, говорите? Возможно, вы правы. Но разве всякое притязание дать чему-то имя, разговорить не имеет касательства к этой мании и не может кончиться как всякая мания — падением в бездну? Ведь — увы, увы! — если попытка терпит неудачу, и язык оборачивается против тебя самого, и ни одна фраза, ни одно описание не желают принимать форму, если все сплошь неудачно и требует переделки, снова и снова, то меня самого охватывает такое смятение, такая растерянность, что я нуждаюсь в утешении ничуть не меньше какого-нибудь скорбящего на площадке тибетской башни.
Ах, вам это знакомо? Знакомо, стало быть.
И вы спрашиваете зачем? Зачем вся эта каббалистика? Зачем литература, зачем рассказы? И спрашиваете именно меня? Не говоря уже о том, что любая история, нашедшая хотя бы один голос и одно ухо, наверняка плюет на оправдания, — едва ли можно независимо от времени и места сказать, какова будет первоочередная реакция на рассказ: ясность? успокоение, утешение, веселость? политические отставки?
Продекламируйте какое-нибудь стихотворение или прозаический отрывок (если угодно, хоть прокричите, почему бы и нет?) на ближайшем углу, потом по эту и по ту сторону какой-нибудь границы, укрепленной колючей проволокой и минными полями, потом в мечети, в паломнической церкви, в театре либо на так называемом партийном съезде — и протест, ярость, скука или восторг проявятся совершенно по-разному. Воздействие, производимое повествовательной или поэтической работой в разных общественных и исторических сферах, сам ее автор — за исключением единичных скандальных случаев — ни предусмотреть, ни тем паче предопределить не в состоянии.
Рассказчик, писатель, поэт может только следовать своим замыслам — художественным, всепоглощающим, а если угодно, и воспитательным, и политическим, — но что получится из результата его труда, тем более по окончании его собственной жизненной истории, не поддается планированию. На что способна литература, что на нее возложено, какие просветительские, эстетические или же чисто развлекательные задачи она может выполнять, раз и навсегда, по-видимому, установить нельзя, все это непрерывно меняется — с каждой границей, с каждым языковым пространством, страной, захолустьем и во все времена.
Вы спрашиваете о предназначении поэта? Разве мы тут на бирже труда? Меня покуда никогда не интересовало распределение обязанностей и задач. И я не думаю, что рассеянную по всему миру группу людей, которых вряд ли связывает нечто большее, чем плохо поддающаяся дефинициям писательская работа, можно заставить принести какую-либо клятву — скажем, обязаться занять от имени читателей некую позицию, которую в принципе нельзя делегировать, а именно позицию вполне миролюбивого, гуманного индивида. Господи боже мой, не спешите! Не путайте своих рассказчиков и поэтов с высоконравственными героями духа! Ведь литературно-историческая галерея предков далеко не галерея героев, зачастую она куда больше смахивает на ночлежку и приют невротиков, жаждущих любви и признания.
Коль скоро ход истории вправду представляет собой прогресс в осознании свободы — ведь данный тезис отстаивал даже такой философ, как Георг Фридрих Гегель, весьма скудно информированный о мире и его культуре, — то для развития этого осознания просто рассказ может быть, по крайней мере, столь же подходящим средством, сколь проповедь, миссионерская деятельность или один из тех пылких призывов, которые быстро оборачиваются стукотней по клавишам идеологического фразерства. Если с ораторской трибуны, с плакатов и транспарантов клеймят, например, варварство расизма, авторитарной власти или колониалистов-сверхчеловеков, то просветительская задача рассказчика, вполне возможно, заключается в изображении этого варварства — его ужасов и глупости — в совершенно конкретных, индивидуальных формах, изображении не обобщенном, а предметно-точном и лаконичном. Ведь кто хоть раз, скажем читая какую-нибудь, может статься сентиментальную, историю о любви и войне, попробовал представить себе — только представить себе!— внутренние и внешние опустошения, произведенные авторитарным варварством, тот, пожалуй, станет чуточку менее восприимчив к соблазну рукоплескать любой шумихе, где бы она ни происходила — в пивных павильонах, в “хрустальные ночи” или в кафе для партийных собраний.
Рассказывание требует творческого воображения, сопереживания, в том числе от читателей и от слушателей, а жестокость, догматизм, политическая или религиозная глупость отчасти суть именно ужасающий дефицит воображения, дефицит представлений о реальной жизни, о счастье и несчастье одиночки. Рассказчик способен помочь своей публике приобрести иммунитет к шумихе, а то и заставить ее посмеяться над глупостью варварства. Ведь варвары не только ужасны, они всегда еще и смешны.
Помню вечер в Вене, когда актер и писатель Хельмут Квальтингер{3} читал в Большой университетской аудитории отрывки из “Майн кампф” Гитлера. Редко мне доводилось слышать такой громовой хохот. А ведь Квальтингер читал оригинальный текст, слово в слово. Для диктаторской натуры нет ничего убийственнее — а для ее противников ничего упоительнее, — чем смех над тоталитарными амбициями! Скверно, очень скверно для любого властителя, когда его, восседающего на троне, попросту осмеивают. Вы еще не забыли запечатленные телекамерами умоляющие, а под конец совершенно сумбурные знаки, которые делал своему народу великий кондукатор Чаушеску, когда во время последней в его жизни речи этот народ вдруг начал хором ему возражать, а потом и вовсе захохотал?
Я не перестаю удивляться, что по меньшей мере некоторых представителей публики весьма интересует, как писатель выглядит, как говорит, как живет, как одевается и что способен экспромтом сказать о Боге и мире. Лично я не мастер с ходу выдавать комментарии по поводу текущих событий. То, что мне хочется сказать, я пишу. А это прежде всего требует времени. Стремительность актуальных событий не моя стихия. Перед микрофоном или телекамерой — когда, к примеру, спрашивают моего мнения о неком президенте и лидере так называемого “свободного мира”, о человеке, который вдобавок гордится, что в бытность свою губернатором Техаса подписал более ста смертных приговоров, — я чувствую себя ничуть не сообразительнее любого прохожего; у меня, растерянного туриста, нет и ответа на вопрос, как можно практиковать пытку многих десятилетий одиночного заключения с последующей казнью и называть это правосудием', я не знаю и как можно вместо переговорщиков и послов посылать наемных убийц и бомбардировщики, а бойню, спланированную с точностью до доли дуговой секунды, называть внешней политикой и политикой безопасности. Бороться с терроризмом террористическими же инструментами и методами? Обеспечивать безопасность не поддающимися никакому контролю системами вооружения — химического, биохимического, ядерного? Со всеми почестями, гимнами и красными ковровыми дорожками