Книга Бутырский ангел. Тюрьма и воля - Борис Земцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вывел машинально, смысл написанного настиг его позднее, когда обратил внимание, как испортился почерк: буквы были разного роста и стояли под неодинаковым углом к линии строки, если бы таковая присутствовала на нелинованном блокнотном листке. Показалось даже, что толщина букв разная, а сами очертания этих букв неправильные: дряблые и прерывистые.
«Можно и не читать, можно и не уточнять, кто, где и в каком настроении написал… Всё по буквам понятно… Не надо графологом быть…»
От этой мысли стало ещё хуже, хотя только что казалось, что за все прожитые сорок лет так плохо, как сейчас, не было никогда.
«Диагноз!» — хлестануло где-то внутри. В самый последний момент безоговорочный тон приговора в собственных мыслях сменился обнадёживающей вопросительной интонацией. Потому что вспомнил, как адвокат вчера говорила: «касатка» отправлена, в следствии неточностей и откровенных ошибок куча, словом, есть серьёзные основания для переквалификации «сто пятой» на «самооборону», короче, есть шанс.
Шанс… Если не на обретение самого важного, так, по крайней мере, на робкое движение в эту заветную сторону. Очень слабое движение, но движение со знаком «плюс». Это, потому что в ту сторону, откуда свободой пахнет. Удивительный запах! Несидевший человек, не то, что не оценит его, просто не унюхает. Это как ветку жасмина совать под нос тому, у кого жестокий насморк.
Почти улыбнулся, хотя вряд ли со стороны можно было обнаружить даже подобие чего-то радостного в чуть изменившейся конфигурации его губ.
Тут же другое вспомнил…
В «пятёрке», в СИЗО № 5, где до приговора отсидел почти полгода, сменил он три камеры. За это время прошло перед ним больше сотни арестантских судеб. И ни одна эта судьба не была озарена торжеством справедливости или счастливого послабления. Это означало, что никто ни из одной камеры на волю не вышел: все только на этап, только в зону, только из одной разновидности неволи в другую. Со ступеньки на ступеньку вниз, ближе к очень долгому, а потому кажущемуся окончательным, беспросветному будущему. Это будущее — несвобода. Как много мог бы он отдать, чтобы такое будущее в один миг стало прошлым.
Верно, и это — движение. Только уже не со знаком «плюс», а со знаком «минус». И не робкое, а жесткое, решительное и, главное, с твоими желаниями ничего общего не имеющее. Принудительное, короче, движение, когда не идёшь, а тащат тебя и волокут.
Потому и мысль про адвоката, с «касаткой», им сочинённой, как-то поблёкла, а потом и вовсе из сознания пропала, будто не было её там никогда. Вместо этой мысли, которая, пусть с фантазией и натяжкой, но привкус надежды имела, цифры появились. Точнее арифметические действия. Действия простые и от простоты этой… откровенно жуткие.
9 на 12. Это — 108. Сто восемь! Девять — это объявленный судом срок. Девять лет. В каждом году — 12 месяцев. Отсюда и сто восемь месяцев.
Сто восемь месяцев — много! Так много, что и в голову не втрамбовывается. Можно, конечно, из этого срока полгода подследственных, уже в тюрьме проведённых, вычесть. Только что от этого изменится? Разве намного определённый судом срок сократится?
Опять в голове заворочались те же действия из начальной, самой простой, но такой нехорошей арифметики. Пусть, восемь с половиной на 12. Это всё равно почти сто восемь. Всё равно 108! СТО ВОСЕМЬ месяцев неволи, когда вся жизнь между сплошными «нельзя» и «не положено» футболится.
А в продолжение к этой арифметике ещё одно действие напрашивалось. Такое же простое, но жуткое уже в квадрате. Если эти… 108 на 30. То есть, число месяцев на количество дней умножить. В итоге выходило что-то такое, что вовсе за пределами разумения находилось. Разум здесь просто капитулировал и признавался в полной неспособности выполнять своё предназначение — помогать тому, кому он принадлежит.
Никогда не думал и представить не мог, что обычные цифры, выстроенные при помощи самых простых арифметических действий в несложную, даже не систему, а обыкновенную очерёдность, могут уподобиться… катку, что немилосердно и необратимо раскатывает волю, а, заодно, и всё сознание, во что-то плоское, безликое, совершенно тебе уже не знакомое. Выходило даже, что не волю и сознание, тот каток утюжил, а всю человеческую сущность и достоинство, уродовал и уничтожал.
Между тем, количество дней наваливающейся несвободы можно было умножить ещё и на двадцать четыре, на число часов, которые заключает в себе каждые сутки. Калькулятора в его распоряжении не было, столбиком считать часы грядущей неволи он не осмелился. Инстинктивно чувствовал, что в результате этого примитивного арифметического действия родится не цифра, а… зверь, хищный и безжалостный, перед которым он безоружен и беззащитен.
Уже не стоило удивляться, почему буквы в единственной фразе, что недавно в блокноте вывел, такие некрасивые и неправильные. Действительно, в нынешней обстановке такую фразу с учётом формы и содержания и как диагноз и как приговор расценить можно.
«Отрыдаться бы!»
Перечитал ещё раз. Не быстро, будто читаемое не двенадцать букв, а пару абзацев убористого текста составляло, и всё написанное… зачеркнул. Старательно и основательно зачёркивал, каждую букву по отдельности вымарывал, а потом всю фразу в сплошной тёмно-синий, почти чёрный, прямоугольник превратил. Выдохнул с облегчением. Потому что смог написанное уничтожить до того, как это кто-то прочитать успел. Впрочем, кому читать? Сейчас в камере у него всего-то трое соседей оказалось, да таких, что ни одному из них, что печатное, что написанное постигать — задача невыполнимая.
Хотя совсем не этих людей сейчас он видел, и вовсе не от них хотел скрыть свою слабость, если не что-то куда более важное, что было сконцентрировано в той, уже превратившейся в безмолвный тёмный прямоугольник, короткой фразе.
Двух своих сыновей, погодков, тринадцати и двенадцати лет, очень явственно и очень близко увидел он в этот момент. Прямо на фоне не щедрой на краски и детали панорамы бутырской камеры. Стояли они между умывальником с угрюмыми проплешинами отбитой эмали и тюремным столом-дубком, сваренным из стальных уголков. Молча, стояли, смотрели на отца с грустью и состраданием, нисколько не обращая внимания на окружающую обстановку, о которой раньше только по книгам и кино отдалённое представление имели.
«Зря вы, ребята, сюда, нечего здесь вам делать…», — на полном серьёзе подумал, будто впрямь могли его дети здесь очутиться, миновав стены, сложенные ещё в екатерининский век, и прочие препятствия, что наглухо разделяют волю и неволю.
На том же серьёзе с удовольствием отметил, как хорошо, что не увидели сыновья некогда выведенную в блокноте, под дневник приспособленном, недавно вымаранную фразу. Ещё бы, ведь в таком неприглядном виде могла она представить перед ними их отца, а оправдываться, что-то объяснять, в этой ситуации возможности нет.
«Потом, потом объясню, может, к лучшему, что это не сейчас, а потом, что всё на очень долгое время откладывается, за это время и сыновья подрастут, разума накопят, и у меня настроение отстоится, а, значит, более подходящие слова для объяснения найдутся…», — сам себе растолковал, сам себя успокоил. Кажется, уже, было, и успокоился, да возник внутри неизвестно откуда вопрос. Шершавый и горячий, неудобный по всем параметрам: