Книга Ельцин как наваждение - Павел Вощанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет.
– Что так? Ленишься?
– Жду, когда на меня снизойдет flashback.
– А-а, так ты все-таки прочитал?! Молодец! Жаль только, что не понял в ней главного.
– А что главное?
– Память сосредотачивается на общей картине, flashback – на деталях. Подумай над этим.
И я подумал.
«Вспомнить прошлое» и «ощутить прошлое» – в чем разница? В деталях. Она примерно такая же, как между тщательно выписанной акварелькой и фотоснимком. Взгляд живописца выхватывает из увиденного только важные для его замысла детали – поле, речку, мостик, солнышко на небе, птичек на деревьях, пейзанок с косами. Его творение – продукт творческого воображения, иллюзорное воспроизведение действительности. Фотоснимок же фиксирует все, «как оно есть», и в этом смысле он много ближе к реальности. Человек, если это не лжец и не фальсификатор, рассказывая о каких-то событиях, свидетелем которых он был, крайне редко искажает общую картину. Он осознанно или неосознанно искажает детали, порой несущественные и сопутствующие чему-то главному. Но вот ведь в чем парадокс – для его читателя или слушателя они, эти самые детали, как правило, оказываются важнее важного и именно из них он складывает собственное представление о прошлом.
И какой же из всех этих рассуждений следует вывод? Чтобы приблизить пристрастные воспоминания о прошлом к беспристрастному ощущению прошлого, нужно по возможности исключить из них собственное «Я» и сосредоточиться на деталях. Конечно, это еще не гарантия объективности, но все же шанс не скатиться к самолюбованию и не уверовать в собственную непогрешимость.
…Детство мое прошло в Карлсхорсте, пригороде еще не оправившейся от войны германской столицы. Одни говорили, что я – дитя освободителей, другие – что оккупантов. А я мечтал вернуться в Россию и считал дни, остающиеся до отцовского очередного отпуска. Время тянулось медленно, и мне казалось, мы никогда не уедем домой. И тогда я начинал думать о том, как было бы здорово, если б в Берлине случилось землетрясение и разрушило наш здешний дом (почему именно землетрясение, а не что-то еще, до сих пор не могу понять). Тогда нам стало бы негде жить, и мы наконец уехали туда, где все говорят по-русски, где зимой выпадает белый-пребелый снег и не тает до самой весны, где летом можно посидеть с мальчишками на берегу неторопливой речки и полюбоваться, как поплавок задиристо подрагивает от поклевок хитрых ершей.
Я очень хотел домой, и поэтому все вокруг было немило. Даже немногочисленные немецкие дружки-приятели, с которыми облазил все в округе, включая разрушенные бомбежками дома и сохранившиеся блиндажи да окопы. Рассорившись из-за чего-нибудь – в какой мальчишеской компании не бывает ссор? – я плевал в них самым страшным ругательством того времени: у-у, фашисты! Бить озлобившегося «освободителя» друзья не решались, но жаловались своим родителям, а те, соответственно, моему отцу. Отец брал в руки ремень и охаживал по тому месту, коим, по его разумению, я думал вместо предназначенной для этой цели головы.
Но однажды мои мечты стали явью – мы сели в поезд и поехали на восток. И не в отпуск, а навсегда. Сначала за окном мелькала ухоженная бюргерская Германия, за ней – очаровательная крестьянской простотой Польша, а за пограничным Бугом… Спустя год я уже видел во снах, будто гуляю по мощеным брусчаткой улочкам Карлсхорста, вдыхаю осенний запах горящих в топках угольных брикетов и чувствую вкус хрустящей белоснежной булочки за пять пфеннигов. Все, что было в прошлом, стало «у нас в Берлине». Одноклассники, подметив это, обзывали меня то Фрицем, то Гансом, то фюрером. Я бросался на них с кулаками и почти всегда был бит, потому как не имел должных навыков кулачного боя. А не имел потому, что вырос среди карлсхорстских хулиганов, коих в сравнении с нашими дворовыми башибузуками вполне можно было считать образцовыми пай-мальчиками. Я тосковал по своим берлинским приятелям и даже написал им несколько писем, но ответа ни от одного так и не получил. А когда подрос и присмотрелся к советским реалиям, то понял, почему не приходили ответы, – я был по другую сторону «железного занавеса».
Много лет я мечтал побывать там, где прошло мое детство. И если б не Горбачев с его Перестройкой, эти мечты так и остались бы мечтами. Но страна стала свободнее, и гражданам милостиво дозволили выезжать за рубеж. Правда, поглядеть на мир отправились немногие, а лишь те, кто мог раздобыть хоть немного не «деревянной» валюты. У меня таких возможностей не было. Зато они были у известного оппозиционера Бориса Николаевича Ельцина. Он и предложил мне вместе с ним и Львом Сухановым съездить в Германию на презентацию его недавно изданной там книги, обличающей пороки советской действительности.
…Самолет в Берлин вылетает из Шереметьево рано утром. Суханов определенно не выспался – дремлет в кресле, даже отказался от завтрака. Ельцину это явно не нравится. Он не любит хотя бы ненадолго оставаться без внимания подчиненных. Поэтому как могу развлекаю его рассказами про свой берлинский дом, про свою улицу, про школу, в которой учился до пятого класса, про парк, что за старым немецким госпиталем, где, не знаю почему, мы находили в земле много значков с фашистской символикой. И, конечно, про гаштет с умопомрачительным айсбаном и ароматными жареными сардельками.
– Я покажу вам такую Германию, какой вы нигде больше не увидите!
Ельцин недовольно морщится: «Мы на экскурсию едем или по делу?», но по его добродушному тону чувствую – если позволит время, может, и согласится.
И вот мы в Карлсхорсте. Удивительно, но он ничем не напоминает мне мое детство! Ельцин не желает даже смотреть в мою сторону. Если начинаю что-то объяснять, демонстративно отворачивается и раздраженно спрашивает верного оруженосца Суханова: «Ну и чего мы тут делаем?!». Тот сокрушенно разводит руками и бросает в мою сторону полный мольбы взгляд: скажи же что-нибудь! В конце концов я не выдерживаю и решаюсь на отчаянное заявление:
– Не понимаю, Борис Николаевич, за что вы на меня так сердитесь. Я же не мог знать, что за те годы, что меня здесь не было, Германия так изменится.
То, что мы увидели, лишь архитектурой напоминало улицу моего детства. Восточного вида мужчины, сидящие кружочком на низких стульчиках со стаканчиками чая в руках. Громкая гортанная речь. Окурки сигарет, брошенные на тротуар. Ароматы баранины, пережаренного лука и пряностей, несущиеся из раскрытых настежь окон. Гремящая на всю округу музыка, по стилистике весьма далекая от немецкой. Пригнувшиеся, будто от врожденного испуга, женщины в черных одеяниях. Но, пожалуй, самая разительная перемена – лавка с истекающей жиром шаурмой на месте гаштета с айсбаном и сардельками. Другие люди и другая эстетика жизни. Не лучше и не хуже – просто другая, не имеющая ничего общего с той, что я помнил. Германия стала другой Германией.
Вечером за ужином Ельцин уже не выглядел раздраженным и даже позволил себе благодушно пошутить по поводу моего фиаско:
– Что ж, давайте выпьем за Павла! Он сегодня показал нам такую Германию, какой мы нигде, кроме как в Турции, не увидели бы!
Но на следующий день шеф меня удивил. Можно сказать, поразил. Мы ехали в машине с какой-то встречи. Сидящий на заднем сидении Ельцин всю дорогу молчал, и вдруг тронул меня за плечо. Я обернулся.