Книга "Еврейское слово". Колонки - Анатолий Найман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уверен, что он проходил в школе стихотворение со строчками «Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата! Есть грозный судия: он ждет» – и далее по тексту Лермонтова. И, возможно, не относится к этим словам цинично – даже при том, что сейчас они не в масть времени. Тогда какая же выгода в приглашении гордиться историей, с которой, хочешь не хочешь, каплет кровь? А вот именно чтобы не забывали, что да, да, каплет, что это историческая норма и как норма может проявиться в любое время, завтра, через месяц, и скажите спасибо, что не проявляется. Другого ответа не нахожу.
«Бердичев» – многообещающее название книги, для всех: для евреев, для русских, поляков, украинцев, белоруссов. Думаю, что и для израильтян – как олицетворение жизни нации после древнего Израиля и до Израиля нынешнего. Как говорит один из персонажей книги: «Беркоград проклятый. Бердичев – еврейская столица».
Книга названа по пьесе: «Бердичев» – это пьеса, огромная, некрасивая и тяжелая, как бесконечный советский барак, заменивший собой весь город. Улицы, какая-никакая архитектура, городской сад, река – все поглощено барачным, нищенским, жестоким, темным образом существования. Надрывающимся и покорно брюзжащим. Безвыходным – потому что, куда ни выйдешь, во двор, в магазин, на работу, на танцы, все это части того же барака, его коридоры, сени, лестницы: никому из живущих в нем не покинуть его территории. Пьеса написана (лучше сказать, закончена) в 1975 году, ее автор Фридрих Горенштейн. В книгу (изд-во «Текст», Москва, 2007) добавлены еще две его прозаических вещи. Но пьеса занимает 200 страниц из 300, она определяет идею, самое существо, содержание книги, проза только подыгрывает ей.
Действие предстает перед нами в двух качествах: почти непереносимой скуки – и почти неохватной грандиозности. Оно начинается летом 1945 года и тянется до середины 70-х, три десятилетия. Ничего не происходит. То есть кто-то стареет, кто-то умирает, кто-то родится. Выходят замуж, женятся. Кого-то сажают в тюрьму. Кто-то переезжает в Москву, кто-то уезжает в Израиль. Ссорятся, завидуют, сводят концы с концами. Отвечают на антисемитские выходки, а по большей части норовят примириться с ними. Противостоят неевреям, таким же озлобленным беспомощным неудачникам и беднякам. Еще напряженней противостоят другу другу, следят, не выбился ли кто в другой разряд, не пробился ли к благополучию: внутри семьи, общего круга. Господствующее состояние – недовольства: любой мелочью, каждым словом и всем на свете. Самые близкие – две родные сестры – на протяжении всей пьесы только цапаются, обижают, обижаются, плачут. Угнетающая атмосфера.
Но постепенно, постепенно начинает проступать то, на чем эта жизнь, мало отличающаяся от прозябания, загадочно держится. Ее нерушимое основание. Энергия, питающая каждый ее день. Эта жизнь не имеет никакой другой цели, кроме как продолжаться. Кто с какого года член партии; кто, скрываясь от фининспектора, портняжничает на дому; кто получает образование, а кто подворовывает в железнодорожном буфете – не означает ни приверженности идеологии, ни сопротивления установленному порядку, ни стремления к знанию, ни аморальности. Сердцевина жизни ничем этим не затронута. Сердцевина жизни выражается одним словом – выживание. На вид простейшим, на практике – невероятно трудно исполнимым. Для чего выживать, тянуть унизительную лямку, рваться из последних сил, терпеть оскорбления от дальних и ближних – такого вопроса нет. Мудрецов, которые бы объяснили, что, дескать, это ваша еврейская, ниспосланная самим Богом судьба, ждать, и длить, и мучить себя и других, и рожать на то же самое новых, чтобы было кому в конце концов встретить Машиаха, – нет.
Мудрецов нет, но есть неосознаваемая, бесконтрольная, ставшая привычкой память – что так было и не нам это менять. Две сестры старухами вспоминают то же, что вспоминали в самом начале, когда им было сорок: папу, дедушку, нищету, оскорбления – и как папа и дедушка с этим справлялись, и как нищета и оскорбления их, и семью, и город Бердичев так и не одолели. Идут долгие, повторяющиеся однообразно годы, дети говорят старшим «закрой пасть», потом внуки говорят «закрой пасть», старшие кричат «от так, как я держу руку, я тебе войду в лицо» – детям, внукам. При этом покупают для них на последние деньги курицу, кефир, торт. Всему этому нет конца – и мало-помалу эти слова набирают торжествующее звучание: нет конца!
В конце пьесы племянник, осевший в Москве, – вероятно, списанный с самого автора, – приезжает навестить тетушек. В гости приходит другой москвич, племянник говорит ему: «Я понял, что Бердичев – это уродливая хижина, выстроенная из обломков великого храма для защиты от холода, и дождя, и зноя… Так всегда поступали люди во время катастроф, кораблекрушений, землетрясений и пожаров… Начните это разбирать по частям, и вы обнаружите, что заплеванные, облитые помоями лестницы, сложены из прекрасных мраморных плит прошлого… В столичных квартирах вы никогда этого не ощутите». Гость уходит, тетушка спрашивает: про что ты с ним говорил, я не поняла? Племянник объясняет: «Я говорил, что вы свой бердичевский дом сами себе сложили из обломков библейских камней и плит, как бродяги складывают себе лачуги из некогда роскошных автомобилей и старых вывесок. А он живет в чужих меблированных комнатах». Потом прибавляет: «Но скоро весь Бердичев переедет тоже в меблированные комнаты, а библейские обломки снесут бульдозерами». «Так вы про квартирный вопрос с ним говорили?» – уточняет она. – «По сути, да, про квартирный вопрос».
«Драма в трех актах, восьми картинах, 92 скандалах», как определяет ее автор. Две сотни страниц, 32 персонажа, три десятилетия сценического действия, непонятно сколько, 7, а может быть, и 10 часов, сценического времени! Для какой она постановки? Вообще, можно ли ее в принципе поставить? Я отвечаю: да. В определенном смысле это мистерия. Многовековая история, сведенная до размеров мистерии. Совсем другой ритм, другой темп, нежели в современном двухчастном спектакле с буфетом в антракте. Что-то сродни «Берегу утопии», «русской» пьесе Стоппарда, идущей целый день. Поддаться этому ритму заставляет язык. Персонажи говорят на неживых языках: на куцем, безграмотном, исковерканном фильтрами местечковости русском – и на непонятном никакой уже публике идише. Словарь крайне ограничен, одни и те же слова, одни и те же закостеневшие выражения повторяются по много раз. Что-то сродни абсурду Ионеско, Беккета, но оправданное реальной практикой бердичевского быта. Который сам по себе абсурден – в глобальном контексте. Пьеса, написанная с великим замахом: еще одна «уродливая хижина, выстроенная из обломков великого храма». 40 лет назад ее автор и автор этой колонки попали в один и то же набор Высших сценарных курсов в Москве. Сегодня мне льстит вспоминать об этом.
Самый главный интерес человека в жизни (можно сказать, всепоглощающий), и главная привязанность (ни в малой мере не чувственная), и главная забота (диктуемая отнюдь не долгом, не связями, не установкой и не идеями) – здоровье. Собственное здоровье – эдак с сорока, когда начинают убывать волосы и прибывать морщины, и до скольких доживешь. Если бы кому удалось описать с максимально возможной подробностью все перипетии, подъемы и спады, преданность, самоотверженность до самозабвенности, измены, восторги и отчаяние, неразлучимость, слияние и противоборство, а над всем – с самого начала нависающую обреченность в отношениях между человеком и его здоровьем, причем описать с точек зрения обеих сторон, – такая книга стала бы бестселлером мгновенно и во веки веков. Тут не надо входить в характер князя Мышкина и Анны Карениной. Тут вдохнул, кашлянул, прислушался, екнуло, жжет, сравнил с тем, что у героя, понял его, как самого себя. Тут любой читатель равен автору. Это чтение любили бы больше, чем футбол – в котором специалисты все, поскольку каждый хоть один раз пнул мяч. А на это поле каждый не разы выходил, но, выйдя, ни на миг с него не уходил, провел на нем все 40 или сколько там миллионов минут своей жизни. Тут сплошь эксперты, сплошь профессионалы!