Книга Продавец снов - Александр Журавлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какой к чёрту «Штейн», твою мать? – раздувая ноздри, запыхтел слесарь. – Я почитай уже как полвека по батюшке Кузьмич.
– Наш! – выдохнул представитель культуры. – А то голову морочит: «кто? да что?»
Более не подвергая Кузьмича допросу, он подошёл к столу и налил из чайника в стакан подкрашенную под заварку жидкость.
Сцепив двумя трясущимися руками ёмкость, Кузьмич подтянул её к губам. Самогонка пахнула любимой, до боли родной Смоленщиной, Холм-Жирковским районом, деревней Симоново. Не медля ни секунды, он произвёл классический залп. Выдохнул. Открыл глаза. Через минуту его одухотворённое лицо светилось благодарностью.
Порозовевший Кузьмич смахнул рукавом выступивший на лбу пот. Будто сошедший с плаката красноармеец, призывающий стать добровольцем, он ткнул пальцем в грудь представителя культуры и выдал тираду:
– Только похмелье спасёт этот мир, и дабы возникшее между нами понимание не кануло в лету, скажи мне свою фамилию, товарищ, чтобы я мог увековечить её для потомков.
– Гудков, – отчеканил тот с бравадой офицера, и его улыбка олицетворила подарок судьбы.
– Ничего не скажешь, пролетарская фамилия. С такой – и без билета на всех парах в коммуну. Не то, что у некоторых, – заключил Кузьмич и сочувственно покосился на Ложкина В. В.
– Так ты из последних большевиков, что ли, будешь, товарищ? – спросил почти шёпотом подобревший представитель во френче. – А то на кого только не бросишь взгляд – все какие-то мутные. Всё чего-то темнят – интриги, пересуды, скользкие в общем, больше театрального пафоса, чем заслуг перед Отечеством. Понимаешь, обидно… Обидно до слёз.
Кузьмич кивнул головой:
– Понимаю!
– Ладно, проходите, только тихо, сами понимаете, репетиция.
И как только они сделали шаг в сторону зала, как за столом очнулось второе должностное лицо.
– Со зверями в заведение нельзя. Тута вам не зоопарк, – пробурчал он.
– Глаза протри, ботаник, – сказал доселе молчавший Ворон, чем поверг Ложкина В. В. в томительное размышление о сущности бытия и о материализации предметов во время белой горячки.
Тихо ступая, они вошли в зрительный зал, почти в полной темноте пробрались к последнему ряду и, готовые прикоснуться к великому, вжались в кресла.
Возле сцены, кутаясь в облако сигаретного дыма, за столом с горящей на нём свечой и графином воды, приютился режиссёр.
Одет он был в старенькую чёрную «тройку», белую сорочку с тёмным галстуком в белый горошек. Будто шаман, совершающий ритуальный танец, он поочерёдно передёргивал плечами, топал ногой и, тряся над головой, как бубном, сценарием, выкликал заклинание: «Не верю, не верю, не верю».
По плохо освещённой сцене, поднимая клубы пыли, сжимая в руках древко от флага, в творческих муках металась Никитична.
Кузьмич смотрел на представшее перед ними действо, как заворожённый, не отрывая глаз.
Вихляева достигла авансцены. Одним рывком она сорвала с головы красную косынку, повязала её на пустующее древко и, опираясь на него, припала на колено.
Потрясённый увиденным, Кузьмич неожиданно открыл для себя совершенно иную Никитичну. Перед ним была не вечно занудствующая соседка, а необыкновенная, талантливая женщина, играющая скорее роль в жизни, нежели здесь, сейчас на этой сцене.
Даже в свете тусклой рампы она была прекрасна, просто волшебно прекрасна. Её глаза горели, разметавшиеся волосы упали на бледное лицо. На губах застыла счастливая улыбка.
В горле у Кузьмича застрял горький комок досады оттого, что эту незаурядную красоту он не разглядел раньше.
– Вздор, всё вздор! – крикнул режиссёр, бросая испепеляющий взгляд на героиню. – Это балаган, а не театр, – распылялся он. – Поймите, сударыня, вы удаляетесь от реальности. Ох, как удаляетесь. Ну что это за самодеятельность вы нам тут лепите? Это похоже на прачку, второпях развешивающую тряпьё и, в конце концов, пожалейте моё слабое сердце. Помилуйте, голубушка, это не «Лебединое озеро» и вы танцуете отнюдь не лебедя в Большом театре, а играете буревестника революции. Поэтому прошу вас, душа моя, не надо скакать по сцене, как лошадь Пржевальского. Не забывайтесь, ваш чёрный рабочий халат – не белая балетная пачка. Идите твёрдой уверенной поступью к встающему из тьмы багровому солнцу свободы. Да, и ещё: что вы всё время размахиваете древком, будто пугаете вороньё на грядах? Это не какое-то помело, а предполагаемый флаг. Так извольте нести его перед собой с гордо поднятой головой. Это ваша религия, это ваша вера. Надо, чтобы от вашей игры у зрителя горло перехватывало! Чтобы слёзы ручьём! Чтобы мурашки по коже!
– А, по-моему, даже очень неплохо, – раздался голос из тёмного зала. – Только я бы ей вместо этой палки в руки остро отточенную косу сунул. Образ был бы убедительней.
– Прошу тишины! – вспыхнул режиссёр. – Это кто здесь ёрничает? Дайте-ка на вас взглянуть на умника этакого.
Из мрака к сцене, задевая ряды, вышел здоровенный детина. Смерив его взглядом, режиссёр сделал шаг назад.
– Кто вы будете, сударь, как вас величать? – спросил он.
– Я-то? Осветитель Горбатых, – представился верзила.
– Славненько, славненько. Весьма приятно лицезреть вас, товарищ Горбатых. – Режиссёр сделал реверанс.
От такого внимания к своей персоне осветитель стушевался. Переступил с ноги на ногу и упёрся взглядом в пол.
– Вот ответьте мне, любезный, за что переживает публика, когда на арене цирка под барабанную дробь укротитель засовывает свою голову в пасть льву?
– Она переживает, как бы укротитель не стал закуской, – не задумываясь, на одном дыхании выпалил осветитель.
– Не понял? – Режиссёр расширил и без того огромные под линзами очков, глазища. – Копайте, глубже копайте, – настоятельно попросил он. – Поднатужьтесь, голубчик.
Горбатых зажмурился. В одно мгновение его лицо вспыхнуло ярко-морковным цветом, на лбу запульсировала вздувшаяся синяя вена.
Минуты шли, режиссёр терял терпение. Он то принюхивался к осветителю, уже сожалея, что предложил ему сделать последнее, то всматривался в пунцовое лицо. Но для него так и осталось загадкой то, что это были за потуги, в конце концов, окрасившие физиономию Горбатых до свекольного цвета.
– Итак? – как-то по-заговорщически, вкрадчиво прошептал режиссёр.
Момент истины настал. Горбатых вздохнул полной грудью, и как радостную весть, с улыбкой, тонущей в его пухлых небритых щеках, сообщил:
– Нет, скорее публика переживает за льва. Конечно же, за льва!
– Почему за льва? – спросил режиссёр, вытягивая из плеч, как черепаха из панциря, длинную морщинистую шею.
На этот раз осветитель уже не впадал в сомнамбулическое состояние, он посмотрел на стоящее перед ним худощавое тело в метр шестьдесят ростом, отягощённое очками в роговой оправе, как на явление, упавшее с дуба.