Книга Дублинеска - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старость, болезнь, серый климат, вековое молчание. Скука, дождь, портьеры, изолирующие от внешнего мира. Родные призраки улицы Арибау. Не нужно пытаться подсластить ему и родителям пилюлю, старость – это огромное несчастье. Было бы логично, если бы все, кто вдруг понял, что их жизнь близка к закату, закричали от ужаса, не желая смиряться ни с отвисшей челюстью, ни с неминуемой струйкой слюны из угла рта, ни тем более с кучей мертвых осколков, потому что умереть – это разбиться вдребезги, распасться на тысячу кусочков, которые тут же навсегда разлетятся с головокружительной скоростью, и никто этого не увидит. Это было бы логично, хотя иногда бывает довольно приятно услышать мягкий фантасмагорический шелест воркующих призрачных голосов и шагов, таких безумно знакомых, что в них просто влюбляешься.
– А что еще ты знаешь об Ирландии?
Он вот-вот ответит матери, что больше всего эта страна похожа на их гостиную. Отец слегка укоряет жену за то, что она насела на сына с вопросами об Ирландии. И вот они уже ссорятся. «Я два дня не буду варить тебе кофе», – угрожает она. Старческие крики. У них такие разные характеры, разные во всем. Они любят друг друга целую вечность и именно поэтому терпеть друг друга не могут. Родители напоминают ему слова, услышанные однажды от поэта Хиля де Бьедмы в барселонском баре «Тусет». Близкие отношения между двумя людьми – это орудие пыток для людей любого пола. Всякое человеческое существо прячет внутри себя некоторое количество ненависти к самому себе, и эту ненависть, эту собственную невыносимость необходимо на кого-нибудь перенести, и любимый человек – лучший для этого объект.
То же самое, если подумать, происходит с ним и его женой. Который день подряд он чувствует себя сразу многими людьми одновременно, и его мозг забит призраками плотней, чем дом его родителей. Он терпеть не может всех этих людей, все они слишком хорошо ему знакомы. Он ненавидит себя за то, что ему приходится стариться, за то, что он уже очень стар, за то, что однажды умрет – именно об этом ему неукоснительно напоминают каждую среду его собственные родители.
– О чем ты задумался? – перебивает его размышления мать.
Старость, смерть и ни одной по-настоящему плотной портьеры, чтобы скрыть от него безрадостное будущее и мертвящее настоящее. Он вглядывается в собственные глаза в зеркале и приходит в ужас от ирландского света, на мгновение отразившегося в его радужке, этот свет полон насекомых, в нем целая куча разнообразнейших мотыльков – совершенно мертвых. Можно было бы сказать, что в глазах его – сеть, та, что словно воспроизводила пугающую работу мозга Спайдера. Охваченный паникой, он отводит взгляд, но еще какое-то время с трудом удерживается, чтобы не закричать.
Идет к окну в поисках вида поживее и, выглянув во внешний мир, обнаруживает, что по улице быстрым шагом идет молодой человек. Проходя прямо под окнами, он поднимает сильно косящие глаза и злобно смотрит на Рибу, его потешная хромота слегка сглаживает жуткое впечатление от бешенства в его взгляде.
Кто он, этот колченогий гневливец? Рибе кажется, будто он знаком с ним всю жизнь. Он вспоминает, с гением, которого он столько лет подряд мечтал найти для своего издательства, происходило нечто похожее. Риба был уверен, что тот обретается где-то поблизости и что на самом деле они старые знакомцы, но ему так и не довелось его встретить, может быть, потому, что его просто не существовало, или потому, что Риба не знал, где его искать. Ну, а если бы он его нашел? Стало бы это оправданием всей его жизни? Этого он не знает, но получи он возможность объявить миру, что еще не все великие литераторы умерли, это стало бы для него моментом наивысшего торжества. Он, наконец, избавился бы от своей живописной манеры, говоря о нехватке юных гениев, цитировать – раньше он делал это исключительно в подпитии, теперь же повторяет со всей торжественностью и вероломством трезвости, – первую строчку стихотворения Генри Воэна, в которой – и он прекрасно об этом знал – имелось в виду нечто совершенно иное:
– В мир света навсегда они ушли[29].
Он снова смотрит в окно, но косоглазого молодого человека уже нет, никто не ковыляет вдоль по улице. Не исключено, что, бесплотный и злобный, он просто вошел в какой-нибудь дом, как бы то ни было, его нигде не видно. Как странно, думает Риба. Он уверен, что видел его секунду назад, но, с другой стороны, в последнее время некоторые люди, встречающиеся ему на пути, исчезают с невероятной быстротой.
Он возвращается в гостиную, но там, кажется, не осталось ничего, чтобы поддержать беседу, только воздух, все более кладбищенский с каждой минутой, и та особенная свинцовая атмосфера, какая висит в залах ожидания. И тогда он, сам не зная, отчего, вспоминает вдруг, что написал в «Центре» Вилем Вок: «Иметь мать и не знать, о чем с нею говорить!»
Надо выбираться отсюда, думает он, невозможно больше находиться в этом доме. В противном случае он вскоре онемеет и умрет, и несколько дней спустя будет бродить по коридорам и делиться сигаретами с другими призраками.
– В мир света навсегда они ушли, мама, – бормочет он себе под нос.
И мать, отлично расслышавшая его слова, смеется, довольная, и кивает ему головой.
Каким невероятно далеким кажется ему сейчас день, когда в нем проснулось его издательское призвание. Лучше всего он помнит, как после многих лет призрачного молчания к нему в полном одиночестве явилась литература. Как это выразить, как рассказать об этом? Невозможно. Даже будь он писателем, он столкнулся бы с определенными сложностями. Потому что это было невероятно, литература явилась к нему воздушной походкой, легконогая, в красных туфельках на высоком каблучке, в русской шапочке набекрень и в бежевом плаще. И все равно он заинтересовался ею, только когда сознательно принял ее за Катрин Денев, не так давно виденную им в дождевике и с зонтиком в чрезвычайно ненастном фильме о Шербурге.
– Сдается мне, ты ничего не знаешь о Дублине, – говорит мать, врываясь в его мысли.
Он и забыл, где находится. Ему казалось, что он еще на прошлой неделе, в той среде, когда он пробормотал себе под нос, что в свет навсегда ушли они, и мать согласно покивала головой. Но нет, это уже другая среда, следующая.
Как же ему жаль, что именно тогда, когда он вспомнил, как однажды в страшнейшей мысленной путанице вообразил, будто литература была Катрин Денев, и так и не сумел выбрать момент, чтобы исправить свою ошибку; в то мгновение, когда он увидел ее мысленным взглядом – одинокую и соблазнительную, совершенно голую под плащом, в красных туфельках и в шапочке набекрень, увидел ее легкомысленное отчаянье дождливого дня, – его мать не дала ему насладиться видением, а оно так его возбуждало. Ведь когда он познакомился с Селией, она тоже показалась ему почти копией Денев из Шербурга.
– Ты права, я знаю только, что Дублине иногда идет дождь, – соглашается он, борясь с тошнотой. – И тогда в городе повсюду начинают расти дождевики.
Он имеет в виду непромокаемые плащи? Мать говорит, что в детстве он страшно их любил, вечно ждал дождя и тыкал в плащи пальчиком. Она хочет знать, действительно ли он не помнит об этой страсти. Нет, абсолютно не помнит. Но если подумать, не исключено, что то восхищение, которое он испытывает к Катрин Денев, родилось именно из его любви к дождевикам. Никто не знает о том, что он спутал Денев и литературу. Никто, даже Селия. Было бы ужасно, если бы кто-нибудь прознал, особенно если бы эта информация попала к его недругам. Все бы над ним смеялись, как пить дать. Но что делать, если все обстоит именно так, и на самом деле это не так уж и поразительно? С незапамятных времен он ассоциирует Денев с литературой. И что из того? Кто-то считает, что его любовница похожа на испорченный шоколадный торт, съеденный украдкой на рабочем месте. Покуда секрет не раскрылся, ничего дурного не произошло. На самом деле у других есть секреты куда более нелепые, просто они о них молчат. Хотя, конечно, есть и такие, что не молчат, и такие, чьи секреты не нелепы. Взять хоть Сэмюэля Беккетта. Однажды мартовской ночью в Дублине на ирландского писателя снизошло откровение, просветление такого рода, что просто завидки берут: