Книга Жертва - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она не на дешевый массовый вкус. Но не все так привередливы, Шлоссберг. Вам, кажется, нелегко угодить, уж и не знаю, кто на это способен.
— Вы строгий критик, Марк, — поддакнул Голдстон.
— Я что — выдумываю какие-то особые требования? — сказал Шлоссберг. — Наришер менш![15]Это и к тебе, между прочим, относится. Бог с ней, с публикой. Между нами — мы же люди свои, можем говорить правду? Так вот, что с ней, с правдой? Все выходит в упаковке. В упаковке и черту будешь рад. Люди клюют на упаковку. Упакуешь — проглотят.
— Я же не утверждаю, что она какая-то Эллен Терри[16]. Хорошая актриса, больше ничего. Вы должны согласиться, Шлоссберг, кое-что в ней есть.
— Кое-что, возможно. Немного.
— Но что-то?
— Ну, пусть что-то, — бросил устало Шлоссберг.
— Хоть что-то ему понравилось, слава тебе Господи! — сказал Шифкарт.
— Я стараюсь всем отдавать должное, — сказал старик. — Я не зануда. Я не выше всех на свете.
Никто с ним не стал спорить.
— Ну вот, — он продолжал. — Так к чему же я гну? — Он пресек их улыбки, всех держа своим строгим, изношенным синим взглядом. — Объясняю. Плохо быть недочеловеком, но и от сверхчеловека тоже радости мало. Что такое этот сверхчеловек? Вот тут наш друг, — он имел в виду Левенталя, — как раз говорил. Цезарь, если помните по пьесе, хотел уподобиться Богу. Может ли Бог болеть? Это идея больного человека о Боге. Может у статуи заложить уши? Нет, конечно. Она не потеет; разве что, может, по праздникам кровоточит. Если я сам себя могу убедить, что никогда не потею, и заставляю всех вести себя так, будто это правда, может, и насчет смерти я тоже как-то устроюсь. Мы знаем, что такое умереть, потому что кое-кто умирает, а если мы себя сделаем такими особенными, так, может, и пронесет? Недочеловек — обратная сторона медали. То-то и оно. Вот вам, собственно, и все. Хорошо играть — значит играть именно человека. И когда вы говорите, что я строгий критик, вы, собственно, хотите сказать, что я слишком высоко ставлю человека. Вот и вся моя мысль. Положим, ты сверхчеловек, так зачем тебе тогда жизнь? И если ты недочеловек — тот же случай.
Он сделал паузу — не из тех, что приглашают к спору, — и продолжал:
— Эта Ливия в «Тигрице». Ну что ты с ней будешь делать. Она же совершает убийство. И какие у нее чувства? Нет ни любви, ни ненависти, ни страха, ни легких, ни сердца, и скромность мешает мне упомянуть, чего еще не хватает. Да там ничего нет! Бедный муж! Его убивает ничто, недочеловек. Пустота. А это должно быть так жутко, чтоб зритель просто боялся взглянуть на ее лицо. Слишком она хорошенькая, что ли, или — ну я не знаю — чтобы чувства иметь. Сразу видишь, что ни о чем человеческом она понятия не имеет, что на смерть мужа ей с высокой горы плевать. Все упаковано, и сначала этот пакет дышал, а потом перестал дышать, а он у вас застрахован, и теперь вы можете выйти замуж за другой пакет и укатить на зиму во Флориду. Положим, кто-то мне ответит: «Очень интересно, вот вы говорите — сверхчеловек, недочеловек, а можете вы мне растолковать, что такое человек?» И действительно, мы так много теперь копаемся в человеке, без конца разглядываем его природу — сам научные статейки пописываю, — и, посмотрев на него так и сяк, покрутив, взвесив, положив на стекло микроскопа, можно сказать: «О чем столько шуму? Человек — ничто, его жизнь — ничто. Или даже она — чушь и пшик. Но вашему королевскому высочеству это не по нутру, и вы ее раздуваете, придумываете начинку. Из чего? Из красоты и величия. Красота и величие? Простейшие понятия, это я еще понимаю; не я выдумал. Но красота и величие?» И я вам скажу: «Да что вы знаете? Нет, вы мне скажите: что вы знаете? Вы зажмуриваете правый глаз, смотрите на предмет, и вот он перед вами. Зажмуриваете левый — и перед вами совершенно другой предмет. Я так же уверен в красоте и величии, как вы в простейших понятиях. Если человеческая жизнь для меня великое дело, то она великое дело. Нет? Вы другого мнения? У меня точно те же права, что у вас. Но опускаться? Вас что — заставляют? Берут за горло? Имейте достоинство, вы меня понимаете? Выбирайте достоинство. Его пока никто не отменял». Ну а для кого же оно еще хоть что-нибудь значит, как не для артиста? И если ему плевать на человеческое достоинство, значит, я вам скажу, где-то вкралась грубая ошибка.
— Браво! — крикнул Гаркави.
— Аминь, аминь. — Шифкарт хохотал. Вынул из бумажника визитную карточку, запустил через стол. — Заскакивайте; организую вам пробу.
Карточка приземлилась рядом с Левенталем; он единственный не одобрял эту шутку. Даже сам Шлоссберг улыбался. Солнце текло в большое окно над их головами. Шифкарт, Левенталю казалось, хохоча, успевал на него поглядывать с особенным неодобрением. Но Левенталь смеяться не стал. Подобрал карточку. Другие вставали.
— Не забудьте ваши шляпы, господа, — крикнул Гаркави.
Мелодический треск кассового аппарата заполнял им уши, пока они стояли в очереди к слепящей клетке кассирши.
— А я вчера Уиллистона видел, — сказал Левенталь Гаркави, когда они вышли.
— И как там Стэн? Ах да, ты же насчет той истории… — Гаркави, наверно, что-то еще сказал бы, но его ждали. — Слушай, ты мне на днях доложи, как там у тебя, ладно?
— Обязательно, — сказал Левенталь. И Гаркави затрусил по Четырнадцатой с Голдстоном и его друзьями. Среди них он был самый высокий. Светлые волосы жидко, шелковисто обтекали лысину. Левенталь смотрел ему вслед. Не хотелось сознаваться себе, что он себя чувствует брошенным. «Может, даже хорошо, что он не проявил интереса, — он думал. — Не знаю, сумел бы я объяснить? Все так сложно. И он бы стал мне скармливать свои бесполезные советы — обычная история. Да нет, я рад, я рад. Не очень-то и хотелось ему изливаться». Он еще поторчал бессмысленно на одном месте, потом двинулся, локтем приминая пухлую воскресную газету. У него не было никакой определенной цели, и таился страх на краю сознания, что во всем городе он один-одинешенек остался такой.
Через квартал спохватился, что забыл позвонить Елене — удостовериться, что Филип благополучно добрался, спросить про Микки. Остановился у табачной лавки, набрал номер Виллани. Сидя в будке, вытянув из-за двери одну ногу. Никто не ответил. Высунувшись наружу, посмотрел на часы, квадратно вчеканенные в латунную стену. Полтретьего, Елена, наверно, пошла проведать Микки. Позвонил в больницу, хоть знал, что нельзя полагаться на их ответы. Услышал, что состояние Микки удовлетворительное. А чего еще он мог ожидать? В больнице этой больше трех тысяч коек. Как могут девушки в справочной знать насчет каждого пациента что-то, кроме голого факта — жив или умер? Слово «умер», выпутавшись из мысли, зловеще провожало его от табачной, и он спешил его стряхнуть, одновременно, другим краем сознания, отмечая, что стал суеверным. Он же просто имел в виду, что больница такая большая, а теперь вот приходится отвязываться от приблудного слова. Ну что тут такого? Каждый, кто родится на свет, когда-никогда болеет. У него у самого было воспаление легких, Макс тоже сваливался — теперь уж не вспомнить с чем.