Книга Бесполезен как роза - Архильд Лаувенг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Делать глупости не запрещается. Мы все их делаем. А иногда это бывает даже полезно. На своих глупостях мы чему-то учимся, а иногда то, что казалось глупостью, на самом деле оказывается самым правильным. Рукопись «Унесенных ветром» была отвергнута издательством, потому что «людям надоело читать про гражданскую войну». Телевидению предрекали недолговечный успех, поскольку оно «скоро утратит интерес новизны». Не всегда бывает так просто понять, что по прошествии времени окажется правильным. Сестры, сопровождавшие нас на лыжный фестиваль, наверное, считали меня глупой и капризной. Они наверняка не считали, что этот доклад так важен, и в каком-то смысле оно так и было. Никто не дал бы мне формальной рекомендации для посещения лекций, это не входило в план моей реабилитации, да и сама я тогда знала, что никакой конкретной пользы это не может мне принести. Да и не для этого я так хотела туда пойти. Я хотела присутствовать на лекции, потому что у меня была любимая мечта, которая, как я чувствовала, вот-вот могла умереть. Поход на лекцию был для меня символическим жестом, которым я хотела выразить свое уважение к этой мечте.
Она мала.
А мир велик.
Всему надо учиться.
Впереди столько дела.
Ей дано тело,
Но нет инструкций для пользования.
До всего надо дойти самой.
Она встала, пошла, упала.
Упала — вставай! — говорят взрослые.
Она встает. Постояла и снова упала.
Упала — вставай! — говорят взрослые.
Она встает, шатается и смеется. Упала и встала!
Ей дано пять чувств,
Но нет инструкций для пользования.
До всего надо дойти самой.
Пошлепала кошку ладошкой.
Кошка мягкая!
Надо ласково! — говорят взрослые.
Она радуется: надо ласково!
Потянула кошку за хвост.
И вдруг — острые когти. Больно!
Она плачет: вот кровь!
Нет! — говорят взрослые. — Надо ласково!
Ласково! — повторяет она, гладит легонько.
И кошка снова становится шелковой.
Ей даны слова.
Но нет инструкций для пользования,
До всего надо дойти самой.
Она надевает бусы: Глядите, как я нарядна!
И говорит: «Касиво!»
Взрослые хвалят: «Какая красота!»
Но говорить надо «красиво», а не «касиво».
А ну-ка, скажи! Скажи: «Красиво»!
«Касиво», — повторяет она.
Еще раз попробуй, говорят взрослые.
А она устала.
Над нею стоят милый, добрые,
Самые любимые и ждут.
Она хочет, так хочет сказать, как надо.
А слова не слушаются.
Она хочет справиться.
Раз упала — надо вставать!
Чтобы ей улыбнулись,
Чтобы вновь пережить эту радость — я справилась!
Слова не слушаются, губы не слушаются, но она старается.
Ей хочется кричать от злости, но она не кричит.
Ей даны мысли,
Но нет инструкции для пользования.
До всего надо дойти самой.
Она посмотрела вверх, улыбнулась.
«Бусики!» — произносит она.
Вот и встала!
Я находилась в изоляторе. Уже давно, несколько недель, и мне не хотелось оставаться там еще дольше. Больше года я уже не выходила на улицу, а постоянное наблюдение под присмотром сопровождающего продолжалось и того дольше. Я была измотана до крайности принуждением и насилием со стороны Капитана и персонала, которые, каждый на свой лад, показывали мне свою власть, добиваясь от меня послушания силой и угрозами. Я была измотана, истощена недоеданием, покрыта ссадинами и шрамами от ран, которые сама себе нанесла, всего боялась, и в голове у меня царил хаос. Каждый день я часами заходилась в крике и билась о стенки, когда накатывал хаос. Я знала, что все функции у меня пришли в беспорядок, и знала, что у тех, кто хотел меня держать в изоляторе, были на то веские причины. И в то же время, где-то в глубине души я также знала, что это неправильно. Насилие не могло меня вылечить. Не помню, я ли попросила, чтобы меня навестила контрольная комиссия, которая осуществляла надзор за принудительно госпитализированными пациентами, или они сами захотели со мной встретиться. Во всяком случае, одна из представительниц этой комиссии пришла ко мне в изолятор. Я уже видела ее раньше, несколько раз я видела всю комиссию во время плановых посещений больницы, но до сих пор мне ни разу не доводилось беседовать с этой дамой. Комиссия всегда появлялась в полном составе, сейчас же эта женщина пришла ко мне одна. Возможно, они сочли, что на меня произведет слишком сильное впечатление, если они явятся ко мне целой толпой, возможно, хотели сделать так, как будет легче для меня, и потому прислали только одну женщину. Не знаю. Знаю только, что она пришла, и мне было сказано, что я могу поговорить с ней наедине, без персонала. Что закон дает мне такое право. Они выполнили то, что предписывал закон.
Мне она запомнилась как старушка, но это еще ничего не значит, ведь мне тогда не было еще двадцати и все люди старше сорока казались мне, наверное, старыми. Я помню также, что она отличалась особенным благообразием с некоторым оттенком надменности: на ней был строгий костюм, на шее шелковый шарфик, на голове перманент, от нее исходил сильный запах духов. Она была стройная, загорелая, на лице скромный макияж — не очень много, не вульгарно, а так, чтобы выглядеть прилично. Все в ней было как следует, во всех отношениях. Я же была одета в тренировочный костюм, единственный вид одежды, который мне разрешалось носить, потому что на нем не было пуговиц, молний, шнурков, пряжек и других вещей, которые можно использовать как орудия, чтобы себя изувечить, я вся была покрыта ссадинами, растрепанная и потная. Утром я помылась, но сейчас чувствовала, что от меня пахнет, потому что с тех пор я успела навоеваться, а дезодорант от меня на всякий случай спрятали, чтобы я его не выпила. Она была любезна, хорошо воспитана и образованна. Я же была заморенная кляча.
Приветливо улыбнувшись мне, она спросила, слышала ли я о контрольной комиссии и знаю ли, что это такое? Да, я знала. Комиссия появлялась в нашем лечебном заведении регулярно раз в месяц, и весь год мне каждый месяц объясняли, чем она занимается. Она спросила, хочу ли я подать жалобу на то, что меня содержат в изоляторе. Да, хочу. Правда, мне показалось немного странным, что она так ставит вопрос. Разве не естественней было бы задать его в более общей форме, например: «Ты хочешь подать какую-нибудь жалобу»? Теперь я понимаю, что она, вероятно, нарочно избегала задавать общие вопросы из страха, что это подтолкнет меня в сторону психотических искаженных представлений. Однако я и сейчас считаю, что это был не очень остроумный прием и не слишком-то способствовал соблюдению правовых гарантий: ведь мало ли на что еще я хотела пожаловаться. Но вот мы с ней выяснили, что я хочу подать жалобу, и она сказала, что жалобу нужно изложить в письменном виде. Я давно уже не держала в руках карандаш и бумагу, однако полагала, что смогу как-нибудь нацарапать жалобу. «Существует ли какая-то специальная форма, как составлять жалобу, и что там обязательно должно быть написано?» — спросила я, пытаясь заставить свою усталую голову припомнить по какой форме положено составлять официальные письма и есть ли особые правила для изложения жалоб и написания справок. Но эта женщина поняла меня неправильно. Она продолжала разговаривать стоя, так и не присев со мной за стол, а тут посмотрела на меня и самым нейтральным тоном, как будто речь шла о погоде, спросила: «Ты умеешь читать и писать? Если нет, я могу написать за тебя». Мой возраст уже приближался к двадцати годам, и не так давно я получала шестерки[17]в старших классах школы, а писать я научилась задолго до того, как пошла в начальную школу. И вот я неприбранная и противная сижу в «гладкой палате» перед нарядной дамой из комиссии, и та спрашивает меня, умею ли я читать и писать! Не такой я планировала свою будущую жизнь и не понимала, почему она сложилась так, как сейчас. Это было больно. Но я видела, что она сказала так не со зла и даже не догадывалась, что причинила мне обиду, так что это не вызвало у меня желания ссориться с нею. Я не стала комментировать ее вопрос, а просто поблагодарила за помощь и попросила ее написать за меня жалобу. Вероятно, она вслух прочитала написанное, но так ли это было, я уже не помню и не имею ни малейшего представления, что содержалось в этой бумаге и что за нею последовало. Для меня с этим было покончено в тот момент, когда она спросила меня, умею ли я писать и я предоставила ей сделать это за меня. Все дальнейшее уже не имело для меня значения.