Книга Книга запретных наслаждений - Федерико Андахази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из печатного цеха коридор вел в следующую комнату, напоминавшую зал переписчиков на монетном дворе. Гутенбергу удалось скопить здесь немалые запасы черных и красных чернил и несколько стопок бумаги, которую обычно используют каллиграфы. Основное различие заключалось в том, что, как ни странно, здесь не было ни одного места, предназначенного для переписчика. Не было ни конторок, ни стульев, не было даже и обыкновенных письменных столов. Чернильниц, перьев и кисточек тоже нигде не было видно — в общем, ничего похожего на письменные принадлежности, приспособленные для человеческой руки.
Обстановка в главном нефе возрожденной часовни больше всего напоминала кошмарный сон: на месте бывшего алтаря выросла целая гора искореженных железяк. Тяжелые заржавленные цепи, никому не нужные гвозди, изломанные кандалы, ключи, покривившиеся подковы и совсем уж непонятные предметы были свалены в груду, которая достигала почти до потолка. Несомненно, то была карикатурная версия золотой пирамиды на монетном дворе — вместо ровных золотых слитков здесь высился монумент из железного лома. Всякий, кто бывал в необыкновенном здании, над которым много лет начальствовал старый Фриле, мог бы поклясться, что его сын бесповоротно рехнулся, что эта пародия среди руин, спрятанная под зеленым сводом, всего лишь бессмысленное подражание, из которого не может выйти ничего путного.
А Гутенберг не только не допускал мысли о святотатстве, устраивая потайную мастерскую для изготовления подделок, — с каждой ночью, проведенной на горе, он все больше убеждался в Божественной природе своей миссии. Словно безумный аббат, он бродил по своим подземным владениям, проверяя, чтобы каждая мелочь была на своем месте.
Финансовое положение Иоганна оставляло желать лучшего: все сбережения, накопленные на разных работах, он потратил на бумагу, чернила, дерево и металлический лом, который покупал в кузницах по окрестным деревням, чтобы не возбуждать подозрений у своих соседей. От страсбургского гравера остались кожа да кости, он был изможден и разорен, не спал и не ел — ему требовалось как можно скорее запустить свое секретное предприятие. Одна только мысль о печальной судьбе отца приводила его в ужас. В самой глубине своей души Гутенберг верил, что ему предназначена великая будущность. Вот почему, когда он решил, что подготовительный этап пройден, он, подобно тому как открывают сундук с сокровищами, достал из ящика деревянные буквы Костера и приготовился к первым экспериментам.
Утреннюю тишину улицы Корбштрассе нарушил женский вопль. Он вылетел из открытого окна Монастыря Священной корзины, отразился от уличных стен и достиг рыночной площади. Солнце еще не взошло, когда одна из самых юных обитательниц Монастыря, повинуясь безотчетному беспокойству, подошла к комнате своей старшей сестры по имени Ханна. Девушка робко постучалась в дверь. Ответа не последовало. Она подергала за ручку, но дверь была заперта изнутри. Девушка в панике бросилась будить Ульву. Всхлипывая и прерывисто дыша, она поведала матушке о своих страхах. Мать всех проституток вскочила с постели и столь же стремительно бросилась вверх по лестнице. И вот они снова стучатся в дверь — на сей раз колотят изо всех сил. Молчание. Ульва прекрасно знала, что Ханна — следующая по линии наследования священной книги. Она побежала на кухню и вернулась с железным прутом, которым ворошили дрова в печи. Ульва вставила тонкий конец его между дверью и косяком и давила на прут, как на рычаг, пока задвижка не сломалась. Когда женщины наконец попали внутрь, они увидели то, чего так боялись: верхняя часть тела мертвой Ханны лежала на постели, ноги доставали до пола. Именно в этот момент младшая сестра жертвы испустила пронзительный вопль, разбудивший остальных женщин. В отличие от трех предыдущих смертей на теле не было ни капли крови. И кожу с Ханны не содрали. К телу ее как будто и не прикасались: на нем не было рубцов, ссадин, синяков или порезов. Ульва даже надеялась, что дочь ее до сих пор жива. Она положила Ханну на постель, проверила пульс, сердцебиение, искала признаки самого легкого дыхания. Ничего этого не было. Очевидно, убийца задушил ее так же, как задушил и остальных. Кожа ее оставалась белой и незапятнанной. Только на лопатке стояла маленькая отметина, которую при рождении ставили всем обитательницам Монастыря. То был их отличительный знак: восьмиконечная звезда, обозначавшая и богиню Иштар, и город Вавилон. Как ни странно, рыдающие женщины, окружившие тело, задавались вопросом, почему с Ханны не содрали кожу, хотя стоило бы спросить: почему кожу содрали с трех предыдущих жертв? Может быть, предполагали женщины, у убийцы просто не хватило времени? Возможно, предчувствие, заставившее младшую сестрицу постучать в дверь, вынудило убийцу отказаться от своего намерения и он, чтобы не раскрыть себя, сбежал через окно?
Однако ответ на этот вопрос знали только два человека: Ульва и убийца.
В отличие от первого дня процесса обвиняемые должны были предстать перед судом без принудительной помощи стражей порядка. Поскольку судьи решили на время процесса предоставить им свободу, подсудимых не выводили из камеры в зал суда: им полагалось явиться в собор самостоятельно. За тридцать минут до колокольного звона, возвещающего семь часов и начало слушания, в собор вместе вошли Фуст и Шёффер. Трибунал собрался в полном составе через пятнадцать минут. А первым в зале появился Зигфрид из Магунции: он пришел в шесть, нагруженный ворохом бумаг, каковые и принялся изучать в уголке. Вторым, несколькими мгновениями позже, вошел Ульрих Гельмаспергер. Писец поздоровался сухо, но вежливо и получил в ответ самое неприязненное молчание. Ульрих скрипнул зубами от обиды, чинно прошествовал к своей конторке и приготовил перо, бумагу и чернильницу. Потом, чтобы выиграть время, писец озаглавил судебный протокол. Тогда прокурор встал с места, заложил руки за спину и принялся расхаживать по периметру соборного нефа. Добравшись до маленькой конторки, он остановился рядом с писцом и вопросил безжалостным голосом:
— Не мог бы ты писать поразборчивей?
Гельмаспергер зажмурился и сжал кулаки — ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не вцепиться Зигфриду в горло. В других обстоятельствах он мог бы и убить каллиграфа. Но сейчас Ульрих ограничился пристальным взглядом в глаза прокурору, словно предупреждая, что тот зашел чересчур далеко. Зигфрид из Магунции впервые рассмотрел лицо своего недруга — до сей поры тот всегда втягивал голову в плечи и скрючивался над бумагой. И Зигфрид узнал этого человека, — несомненно, они раньше пересекались совсем в другой обстановке. Почувствовав себя обнаруженным, Гельмаспергер быстро опустил глаза. Он испугался, что прокурор видел, как он заходил в лупанарий на улице Корзинщиков. И Ульриху захотелось, чтобы Зигфрид из Магунции тотчас же испустил дух. Появление членов трибунала положило конец этой неприятной сцене.
Единственным участником процесса, который до сих пор не появился в соборе, был Иоганн Гутенберг. В зале суда повисло красноречивое молчание. Прокурор отмерял ход времени, барабаня указательным пальцем по крышке аналоя, акцентируя каждую секунду промедления. Если подсудимый не выполнит своих обязательств перед законом, он будет объявлен беглецом, за розыски возьмется городская стража, и тогда, если его поймают, смертной казни вряд ли удастся избежать. Помимо того что отсутствие подсудимого воспринималось как немое доказательство всех обвинений, судьи посчитали себя обманутыми в лучших чувствах и оттого становились безжалостными. До семи оставалось две минуты. Члены трибунала обменивались яростными взглядами, словно упрекая друг друга за собственное решение, принятое после долгих споров. Фуст и Шёффер не знали, что делать — ликовать или предаваться отчаянию. С одной стороны, им казалось, что если Гутенберг, совершив побег, заявил о своей виновности, то они могут перевалить всю вину на отсутствующего. Однако могло быть и так, что трибунал, признав виновным Иоганна, со всей яростью ополчится и на двух его сообщников. Оставалась минута. Зигфрид из Магунции уже готовил обращение к судьям: Иоганна Гутенберга следует объявить беглым преступником и без проволочек приговорить к сожжению на костре. Монастырский колокол уже пришел в движение, но в тот миг, когда должен был прозвучать первый удар, в зал влетел запыхавшийся потный Гутенберг. И тогда колокол зазвонил: семь часов. Зигфрид из Магунции посмотрел на гравера с ненавистью и, напитавшись новой порцией враждебности, приступил к своей речи: