Книга Подснежники - Эндрю Д. Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты когда-нибудь думал об этом? — спросил я. — О том, как мы здесь живем? О том, что сказала бы, увидев тебя, твоя мать?
— Моя мать умерла.
— Ты же понимаешь, о чем я.
— Россия, — сказал Стив, вдруг посерьезнев и обратив ко мне налитые кровью глаза, — похожа на «лариам». Знаешь, это такое лекарство от малярии, из-за которого одним больным начинают сниться дикие сны, а другие, бывает, и из окошек выпрыгивают. Если ты из тех, кто подвержен приступам тревоги и мучается чувством вины, тебе здесь делать нечего. Не стоит принимать Россию ни в каких дозах. Потому что ты просто сломаешься.
— По-моему, ты говорил, что Россия похожа на полоний.
— Правда?
Стив снова отвлекся. Глаза его были прикованы к стриптизному шесту, вокруг которого блондинка в «стетсоне» и кожаных ковбойских гамашах — и все — гоняла, размахивая лассо, маленькое стадо брюнеток в лифчиках из воловьей кожи. Стив помахал рукой официантке и пристукнул пальцем по своему пустому бокалу — ему потребовалась новая порция молдавского «мерло».
Где-то в середине февраля Татьяна Владимировна еще раз съездила в Бутово, кажется, в сопровождении Кати. Я увиделся с нею и с девушками сразу после их возвращения оттуда, когда мы отправились в раскинувшийся над замерзшей Москвой-рекой парк Коломенское, чтобы покататься на лыжах. Ты, наверное, думала, что на лыжах я стоять не умею, верно? И была совершенно права.
Мы оставили Татьяну Владимировну в грязноватом кафе у входа в парк — угощаться чаем с блинами. Маша и Катя принесли лыжи с собой, они были подлиннее и поуже тех, что запомнились мне с университетских еще времен, когда я провел неделю на горнолыжном курорте (пьяное веселье, использование умывальной раковины нашего шале в качестве унитаза, растянутая лодыжка). Я же получил в стоявшей за воротами палатке лыжи прокатные К этому времени снег, сгребавшийся на моей улице к ограде церкви, начал напоминать твой любимый многослойный итальянский десерт: беловатый сверху, кремовый пониже, затем слой в желтых пятнах, словно на него аккумулятор протек, затем ощетинившийся всякой дрянью (разбитыми бутылками, пластиковыми пакетами, разрозненными, выброшенными за ненадобностью башмаками — все это в беловатой, затвердевшей, пропитанной песком лаве) и, наконец, — основание из зловещей черной мути. Однако в Коломенском снег пока оставался белым, до глупого белым. Под верхним пушистым, дюймовым примерно, слоем он был жестким, слежавшимся, и падать на него, а я проделывал это при каждом спуске со склона или подъеме, было больно. Пару раз с меня слетали очки, и мне приходилось, чтобы найти их, шарить в снегу руками в меховых перчатках.
Маша с Катей словно на лыжах и родились — скользили с такой же естественностью, с какой ходили на высоких каблуках или танцевали. Когда я падал, они смеялись, но замедляли ход, чтобы я мог их нагнать. В парке стояла посреди дубовой рощицы деревянная беседка, построенная, предположительно, самим Петром Великим, и старинный храм, возведенный в честь — как это здесь принято — какой-то загадочной победы над поляками. Храм был закрыт и окружен строительными лесами, его ремонтировали, — впрочем, с горизонтальных дощатых лесов свисали длинные, походившие на ожерелье из моржовых бивней, сосульки. По парку разъезжал в запряженных тремя белыми лошадьми санях с бубенцами мужчина — предлагал желающим покататься. Девушки были в лыжных костюмах: тонкие непромокаемые штаны и облегающие куртки. Я же, одетый слишком тепло, скоро весь взмок. Впрочем, когда мы поднялись на гребень, шедший вдоль затаившегося в безлиственном лесу замерзшего пруда, я мигом забыл об этом. Зрелище было ошеломительно прекрасное.
Когда мы вернулись в кафе, девушки поочередно удалились в уборную, чтобы переодеться в джинсы и причесаться, а я тем временем сидел, оттаивая, с Татьяной Владимировной.
— Вы хорошо справляетесь, Коля, — сказала она, когда мы, все четверо, расположились наконец за столиком. — Скоро станете одним из наших. Настоящим русским.
— Может, на лыжах он стоять и не умеет, — сказала Маша, — зато баню любит.
Она взглянула на меня и улыбнулась уголком рта. То была улыбка плотского торжества. Я покраснел.
Татьяна Владимировна рассказала о своей поездке в Бутово. Ей как-то не показалось, что над ее квартирой серьезно поработали, сообщила она. Впрочем, Степан Михайлович объяснил, что рабочие занимались электропроводкой, а самое главное, сказала Татьяна Владимировна, когда повсюду лежит снег, там так хорошо, так хорошо: протоптанные в снегу тропинки вьются среди деревьев и вокруг озера — в лесу, который растет напротив ее дома.
Во времена ее детства, продолжала Татьяна Владимировна, в деревне, еще до переезда в Ленинград, они сами делали себе лыжи из древесной коры. И много чего мариновали на зиму в больших бутылях: капусту, свеклу, помидоры; а в ноябре резали свинью, мяса которой семье хватало почти до весны. Семья была бедной, рассказывала она, но не догадывалась об этом. А я вдруг увидел на ее верхней губе светлые волоски, которых раньше не замечал. И подумал: может, она их обесцвечивала?
— Знаете, — сказала она, — из окна бутовской квартиры видна церковь. Вам известно, что это за церковь, Коля?
Я видел церковь, о которой говорила Татьяна Владимировна, — белые стены, золоченые купола, — но не знал, в честь какого святого или царя ее возвели.
— Это церковь особенная, — сообщила старушка, — построенная в память о людях, убитых при Сталине. Говорят, в том месте двадцать тысяч человек расстреляли. А может, и больше. Точно никто не знает… Я не такая верующая, какой была моя мать, веру мы утратили в Ленинграде. Но по-моему хорошо, что я смогу видеть из моего окна этот храм.
Я не знал, что сказать. Маша и Катя тоже молчали. Окна кафе сильно запотели, покрылись потеками.
И вдруг Татьяна Владимировна спросила:
— Скажите, Коля, вам хочется иметь детей?
Не знаю почему, может быть, причина была как-то связана с тем, что жизнь продолжается, — или следует хотя бы верить в это, — но ее вопрос показался мне естественнейшим образом связанным со «сталинской» церковью и общими могилами. Я старался не смотреть в сторону Маши, но чувствовал, что лицо ее чуть отвернуто от меня и что она не отрывает глаз от своей чашки с чаем.
— Не знаю, Татьяна Владимировна, — ответил я. — Наверное.
Вообще-то, я сказал неправду. На моих ставших отцами знакомых я всегда смотрел, ощущая смесь презрения с животным ужасом. А за их детьми, ползавшими по полу и хватавшимися за что ни попадя, за целеустремленными, но какими-то бессвязными, черепашьими движениями этих младенцев наблюдал, и вовсе никаких чувств не испытывая. Ты не беспокойся, сейчас все иначе. Я знаю, ты хочешь детей, и это дело решенное.
А в тот день я, не задумываясь, произнес слова, которые, казалось мне, хотела услышать Маша, — как хочет большинство женщин. Если бы она сказала тогда, что беременна, я, пожалуй, решился бы сохранить ребенка, может быть, даже обрадовался — не самому ребенку, но мысли, что отныне мы с ней связаны навсегда. И в то же время, я гадаю сейчас, не знал ли я, в самой глубине души, что счастливый конец нам не уготован, что на самом-то деле больше всего мне нравится в ней умение жить настоящей минутой. Думаю, я видел, что в ней чего-то не хватает — или присутствует что-то лишнее, — хоть и старался этого не замечать.