Книга Семейный круг - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако, мама, по какому праву вы беретесь истолковывать мои намерения? Нет, я ни за что не поселюсь в Пон-де-Лэре.
— Смотри, Дениза! Будешь упрямиться — все расстроится, и ты горько пожалеешь.
Она пристально наблюдала за дочерью; лицо Денизы стало враждебным, сжав губы, она смотрела на огонь. Госпожа Герен заговорила снова, но уже не так решительно:
— Есть еще вопрос, которого я не хотела касаться, так как хорошо знаю тебя и уверена, что все это выдумки… Но кто-то сказал господам Пельто, будто ты с их сыном в близких отношениях. Можешь себе представить, как они были ошеломлены… Я страшно хохотала.
— Напрасно. Это правда.
Госпожа Герен встала.
— Ты отдаешь себе отчет, Дениза, в том, что говоришь?
— А вы?
— Послушай, Дениза.
Но она сразу взяла себя в руки. Она обещала мужу хранить спокойствие. В конце концов, какое ей дело до упрямства дочери? Теперь ее собственная жизнь перестроена заново. С Жоржем Гереном она вполне счастлива. Она дала дочери разумные советы и тем самым исполнила свой долг. Если Дениза по глупости намерена вступить в игру, заранее проигранную, пусть делает как хочет. Почем знать, может быть, втайне, почти бессознательно госпожа Герен даже радовалась ее отказу? Так ли приятно женщине еще молодой и лишь недавно вышедшей замуж оказаться бабушкой и все время чувствовать, что в том же городе, почти рядом, живут ее внуки?
— Бедняжка, ты готовишь себе безрадостную жизнь, — молвила она. — Но поступай как знаешь.
Несколько минут они молчали, потом госпожа Герен, чтобы нарушить тягостное замешательство, предложила пойти днем в концерт. Дениза обрадовалась этой возможности отвлечься от неприятных разговоров и стала просматривать программы. Пьернэ[31]дирижировал «Неоконченной симфонией».[32]
— Помнишь. Дениза, я водила тебя на эту симфонию, когда тебе было лет семь-восемь? — сказала госпожа Герен. — Ее исполнял в Руане оркестр Турнемина. Ты была еще ребенком, но слушала как взрослая.
Дениза помнила. Этот концерт был одним из самых лучезарных мгновений ее детства.
Днем они поехали в концертный зал Шатле; когда дирижер, постучав по пюпитру, взмахнул палочкой, Дениза закрыла глаза, чтобы воскресить воспоминание детства. Первые такты она слушала рассеянно, словно издалека, и тщетно старалась вырваться из круга своих переживаний, где все было ниспровергнуто. Какой разгром! И как теперь быть? Она подумала, что ей во что бы то ни стало надо скрыться из Парижа, ибо Жак, вероятно, приедет ее уговаривать; она может не устоять и сдаться. Она уедет. Менико однажды рассказывал при ней о гостинице в горах, в швейцарской Юре, возле Верьера… Там он за ничтожную плату проводил каникулы… Она уже не слушала музыку, как вдруг из умиротворенного оркестра поднялся ласковый, все возрастающий и радостный напев. Почему эти звуки, летящие над симфонией, как безмятежная птица, так влекут душу к счастью? Мелодия реяла лишь несколько мгновений и, не завершившись, опустилась на затихавшие волны звуков. Теперь Дениза насторожилась и стала ждать нового воздушного, чарующего появления. Уже дважды со времени своей безотрадной юности — в саду с цветущими яблонями, откуда виднелись колокольни, дымки и прекрасный изгиб Эры, потом в Париже, на улице, в воскресный вечер, когда, запрокинув голову, она всматривалась в звезды, — дважды она слышала, как над бурной и печальной симфонией поднимается голос надежды, первые звуки умиротворяющей мелодии… Потом жизнь, как и оркестр, заглушила этот ласковый напев. Возникнет ли он вновь?
После первой части госпожа Герен сказала:
— Скрипки недурны… А знаешь, ведь Жорж, когда был студентом, играл в этом оркестре! Любопытно, правда?
Вечером она уехала домой.
ДЕНИЗА ЭРПЕН — ЖАКУ ПЕЛЬТО
«Верьер (Швейцария), 15 ноября 1921 г.
Дорогой мой!
Я колебалась, прежде чем начать это письмо так же нежно, как бывало, — столь многое изменилось в наших отношениях. Потом я подумала, что вопреки всему, вопреки мне самой мои губы, менее рассудительные, чем разум, все еще называют тебя „моим дорогим“ и что было бы лицемерным и неестественным прикидываться равнодушной, раз этого нет на самом деле.
Пишу тебе из гостиницы в горах, в нескольких метрах от границы. Ты знаешь, что этой зимой я собиралась продолжить занятия английским в Сорбонне, готовиться к диплому, поступить в Schola.[33]Увы! Я не в силах была заставить себя прямо взглянуть в глаза жизни, совсем отличной от той, какую я создала в воображении. Работа меня увлекала, ты называл меня „восторженной студенткой“, но я была ею ради тебя, около тебя. После свидания с мамой я убедилась, что надежда вновь увидеть тебя таким, каким я тебя любила, окончательно потеряна, и мне стало ясно, что единственный выход — это бежать от воспоминаний и соблазнов. Прожив здесь, в скромной пограничной гостинице, среди снегов, в пустой комнате, одна, совершенно одна все три недели, я вновь обрела некий душевный покой и уверенность — лишенную надежд, грустно-неуязвимую, — уверенность человека, у которого не осталось ничего, кроме самого себя.
Я побеждена, Жак, побеждена тобою, в то время как надеялась тобою победить. Первое время мне хотелось умереть. Потом хотелось уступить. Теперь, благодаря уединению, обе эти слабости преодолены. Я не отрекаюсь от борьбы. Я снова становлюсь бунтовщицей. На какой срок? Не знаю. Я перестала заниматься. Я только читаю. Читаю Эпиктета, „Жана Баруа“[34]и Ницше периода Сильс Мариа, который вполне соответствует здешнему суровому, ледяному ландшафту. Я подолгу гуляю по извилистой дороге, которая идет вверх среди заснеженных полей. На первом повороте есть фонтан, полузамерзший и сплошь покрытый сталактитами, а на последнем повороте — могила молодого человека, который погиб в соседних горах. Бродя, я пересматриваю свою жизнь, она проходит передо мною, как фильмы. Она кажется мне чем-то совсем ничтожным. Думаю, что настоящая моя молодость — та, когда еще веришь в реальность какого-то сказочного мира, — миновала. И как быстро! Монастырь и горячая вера; черные фартуки в монастыре, от которых пахло щелоком и чернилами; годы, проведенные в лицее, — мадемуазель Обер, читающая нам Паскаля; поездки в вагоне под коптящим фонарем, где самой великой моей радостью было восхищаться тобой; парижские дома, белые и синие, полускрывающие небо; медно-коричневые и черные деревья Люксембургского сада и пирожные, пронизанные холодом и влагой, которые ты приносил мне к чаю. Как счастливы мы были, дорогой мой, и как я это сознавала! Я вспоминаю и свои мечты, совсем бескорыстные, простодушные, и вечера, когда я со слов Менико знакомилась с философией и верила в нее. А теперь я верю только в красоту елей, стоящих в снежном уборе.