Книга Тихий друг - Герард Реве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Опухоль тебе за сердцем, чтобы доктор подольше искал, — прорычал Сперман сквозь зубы.
Вот так придешь к кому-то с самыми лучшими намерениями, а тебя облают почем зря! (Сперману нравилось время от времени строить сомнительные логические цепочки: ведь отсутствующий приятель со второго этажа не орал на него.)
И куда теперь? Обратно на трамвай? Нет, несмотря на морось, он решил хотя бы часть дороги пройти пешком. Трамваи обгоняли его, а он все шел. Ему не хотелось ехать на трамвае. Бог знает что за мальчик может там сидеть: одного трамвая с одним мальчиком за вечер ему хватило.
А вот чего ему хотелось — и как ему в голову пришла такая мысль, неизвестно — так это добрую порцию жареной рыбы. Но было уже полшестого, и магазины закрылись.
— Жареная рыба, — произнес он вдруг так громко, что испугался собственного голоса.
Ну да, точно: вот она, связь с прошлым, если, конечно, это был он, тот самый мальчик из прошлого: жареная рыба…
«Слушай, — сказал Сперман себе, — давай без предчувствий или метафизики, или как это там называется, будем размышлять эмпирически и математически». Сколько лет тому мальчику из трамвая? Тридцать два, тридцать три — ладно, тридцать четыре, какое совпадение, прям как Спасителю в год мученической смерти. И если так, то-с временной точки зрения-он вполне мог быть тем мальчиком из прошлого, которому было лет шестнадцать, семнадцать…
«Это он», — подумал Сперман. В доказательстве не хватало одного звена: мальчик не узнал его, Спермана, но разве это удивительно, после стольких лет? Эти ресницы, прищур, голос, кольца… Да, и ногти, точно: эти блестящие отполированные ногти… Неужели остается место сомнению?
Надо было заняться им, сейчас, да и тогда, упрекал себя Сперман, надо было пойти за ним. Он был одинок, о так одинок, этот мальчик, и неизвестно, что у него была за квартира, если он где-то и жил постоянно? Какой-нибудь угол, два на два метра, раковина в коридоре, не больше… Он ведь мог пожить у него, Спермана, в заграничном поместье… Временно? Нет, навсегда… Он стал старше, но тело осталось тем же, прежним, стало даже более несчастным и рабским, еще более предопределенным к рабству и подчинению… «Он признается мне во всем, что натворил за прошедшие годы, — решил Сперман. — Я покажу ему, что такое боль».
Сперман почувствовал такую печаль от утраты, что у него закружилась голова и чуть не затошнило, но он заставил себя вспомнить это неизменившееся, по-прежнему вожделенное тело в злотворной чарующей наготе: рабская шея и плечи, спина с несколькими прыщиками, а там, внизу, боязливая и все еще юная удвоенная штрафная площадка или как там это называется, бледное любовное седло, готовое к путешествию в страну любви… «Поэт есть поэт, — подумал Сперман, — тут уж ничего не поделаешь. Но боль заставит его признаться во всем, во всем… Нам некуда торопиться».
Разве Сперман не был немного странен?
— Высокочтимые господа, — пробормотал Сперман, — я человек плохой и грешный, живу на свете исключительно по милости Божьей, но этот мальчик мне действительно не безразличен. Я ведь не мучаю мальчиков, к которым равнодушен? Это грех, да, но не смертельный. Можете сами поискать в каких-нибудь книжках.
У Спермана пропали всяческие сомнения: это был именно тот мальчик, и Сперман даже вспомнил, как его звали: Марсель… Какая, кстати, наглость: нищий, почти наверняка сирота, а туда же: Марсель…
II
Еще несколько дней, а потом по дороге в свое пустующее заграничное поместье Сперман никак не мог отделаться от мысли о встрече в амстердамском трамвае и думал о связанных с ней делах давно минувших дней и странном стечении обстоятельств. Вспомнив другие события того же периода, Сперман смог точно определить, в каком году это произошло.
Да, все это случилось чуть больше двадцати лет назад. Шел 1962 год, и Сперман жил тогда в «трагическом одиночестве и вопиющей бедности» — как он это теперь торжественно именовал, — в одной норе на четвертом этаже в центре Амстердама, на Аудерзайтс Ахтербюрхвал.
Туда-то он и пригласил однажды вечером поэта или писателя, то есть ни того, ни другого, а просто барда из Гронинга или Фрисландии, которому Сперман — Господи, помоги — по доброте душевной предложил переночевать.
От бездуховного трепа этого барда у Спермана все сильней чесалась голова. Выпивки было мало, но Сперман разлил по стаканам то, что было, надеясь, что в опьянении и забытьи чесотка уймется. Но чесалось все сильнее. Выставить барда за дверь Сперман уже не мог. Отчаявшись, он решил прогуляться с бардом по городу. Денег у Спермана не было, но, к счастью, бард заплатил за пару кружек.
Но сколько ни шатайся по кабакам, рано или поздно нужно возвращаться домой. Кроме этой чесотки, Спермана беспокоила ужасная мысль, что бард может оказаться приверженцем мужской любви и высказать определенные желания, а Сперману не хотелось к нему даже прикасаться.
Недалеко от дома Спермана, по дороге обратно на Стоофстеех,[19]где восседала 74-летняя проститутка (продажная женщина), у которой дела все еще шли неплохо, бард-филолог изложил Сперману суть своей просьбы. Его знакомый гомосексуал-альбинос играл на баяне (аккордеоне), но не мог заработать на жизнь одними концертами. Не согласился бы Сперман посодействовать, чтобы альбиноса записали в очередь на субсидию Министерства культуры? У Спермана ведь столько хороших связей вообще, и в чиновничьей среде в частности?
— Я посмотрю, что можно сделать, — кротко заверил его Сперман, глядя на один из светящихся уличных фонарей, которые висели на натянутых между домами проводах: ночной ветер раскачивал их, и они будто говорили то «да», то «нет» — все зависело от того, во что тебе хочется верить. «Какая мука эта жизнь, — подумал он, — какой несовместимый с жизнью кошмар моя — моя — жизнь. За что? Что я сделал?»
Они дошли примерно до середины улицы и, освещаемые сбоку фиолетовыми лучами из вышеупомянутой конторы проститутки, находились как раз под средним уличным фонарем, когда из-за угла появился мальчик или молодой человек и зашагал им навстречу.
Сперман и до этого чуть запыхался во время праздного шатания по прокуренным, душным распивочным, но сейчас у него просто перехватило дыхание: это прозвучит банально, но легкая поступь юноши околдовала его. Сперману показалось что мальчик в коротком плаще цвета хаки и черных или темно-синих матросских брюках олицетворял совершенную мужскую наготу.
Юное лицо-на первый взгляд, мальчику было лет семнадцать или восемнадцать — обрамляли прямые волосы, и казалось, что мальчик сошел с флорентийского портрета эпохи Возрождения (для писателя Сперман неплохо разбирался в изобразительном искусстве), но, приблизившись и попав под более яркий свет, он стал походить, скорее, на персонажа гравюры какого-нибудь вдохновленного социализмом художника конца века, маскирующего жадную педерастию сочувствием к судьбе молодого рабочего. «Да, ужасно, как бесстыдный капитализм эксплуатирует милых мальчиков», мрачно подумал Сперман.