Книга Рельефы ночи - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек-собака… человек-кот… человек… нечеловек…
Кот, еще немного… ну давай, прыгай… туда… на улицу… в свободу… еще потерпи… они больше не выстрелят в тебя, не выстрелят, не вы…
— Не стреля-а-а-а-ай! Не стреля-а-ай! Не стреляй! Больше не…
Хлопок! Промазал. Пуля разбивает старый фотоувеличитель. Пахнет улицей и грязью, сыростью из открытой форточки. Пахнет кровью. Кот всегда так любил есть сырое мясо. Я отрезала ему кусочки и давала, прямо с кровью. И он так радостно урчал. И даже грозно рычал. Наступал лапой на мясо, вцеплялся в него когтями. Настоящий зверь. Зверь мой, зверь мой, ну что же ты, беги! Прыгай! Умри не здесь, где тебя убили, а там, где ты бегал и прыгал, резвый и красивый, где кошек любил, где птиц ловил, где шнярыл между машинами и людскими ногами, где — спал под кустом цветущей, пьяной черемухи! На свободе!
На… сво… бо… де…
Я слышу третий выстрел. Я слышу дикие, взахлеб, рыдания. Я слышу дьявольский, рвотно-сдавленный смех. Я вижу — промазали снова, и я вижу — кот прыгает. Он прыгает вон, наружу, в кромешную тьму, и дикий свет прорезает лютый мрак, и я понимаю: это светятся во тьме его глаза и его зубы — это он, милый, оборачивает морду к окну, к своему родному окну, и в последний раз улыбается мне!
— Мр-р-р-рляу-у-у-у-у-а-а-а-а!
И я перевожу: прощай, моя хозяйка, прощай, мой дом, я пополз умирать, куда-нибудь далеко, нет, далеко я не уползу, я тут… я рядом… я… тут… под забором… у стены дома… моего любимого дома… хозяйка, я стану куском мяса, просто куском сырого мяса, покрытым шерстью… и меня никто никому не скормит… никто никого мной не угостит… и меня никто не похоронит… не возьмет лопату и не закопает… а просто отшвырнет ногой… вбок… подальше от лужи… и от стены моего дома… поближе к мусорным ящикам… к помойкам… там, на задах двора…
— Мрлям-м-м-м-м… мр-р-р-рн-аххх…
Изумрудины живые, и вас землей забросают?!
6.
Я больше не слышу его голоса. Я больше не слышу голосов. Я больше ничего не вижу. Я не знаю, где я. Лицо мое залито соленой влагой. Да, это слезы. Да, я давно не плакала.
А муж? Давно ли он плакал? Когда он похоронил свою первую жену — да, плакал. Но немного. Мужчины не льют слезы. Он так: всплакнут, сморщатся, закусят губу, и все. И — за работу. Это мы, бабы, реками солеными разливаемся. А потом капли сердечные пьем, валидол в зубы толкаем, по аптекам рыщем: у вас нет ли хороших таблеточек от депрессии? «А что, вы хотите все время радостной быть?» — надменно и насмешливо сказала мне одна аптекарша, толстая, корявая, лицо в оспинах. «Нет, не хочу», — сказала я. И оставила уже купленное лекарство на мисочке для денег, рядом с кассой, и повернулась, и тихо ушла.
«Володя, — сказала я мужу, — наступит время, и кто-то из нас первым уйдет. Я бы не хотела быть убитой. Никем. Никогда. Я молю Бога о легкой смерти. Чтобы вот так: уснуть и не проснуться». — «Ну, это уже супер», — весело сказал муж. Я говорила, я просила, а он в это время сидел за столом и штопал свою зимнюю куртку из чертовой, искусственной кожи. В особо сильные морозы кожа паршиво трескалась. Но меня радовало то, что эта кожа не убитого, не замученного зверя. Что ее сделали, в таинственных сложных машинах, сами люди, сами. За спиной мужа стояли, лежали, висели на стенах написанные им холсты. Они глядели на нас живыми глазами, брызгали в нас, как кипящим маслом, алым краплаком и синим кадмием, просили: «Посмотри на нас, полюби нас, поговори с нами».
Картины, картины любви… Картины жизни…
Все есть картина. Все есть фреска. Все есть икона внутри темного храма, и луч солца падает из-под купола, и пылинки играют, плавают, как мальки, в призрачном золоте.
«Уснуть и не проснуться? Отличная штука. Ишь чего захотела! Смерть, она ведь… у-у-у-у…»
Он скусил зубами черную нитку.
«Смерть у каждого разная. И мы, никто, не знаем, какая она на самом деле».
«Да ведь и я тоже не знаю, — муж разгладил грубый шов на жесткой коже. — Я об этом не думаю. Смерть придет в свой черед. И возьмет нас с собой. И все. Это природа. Это — жизнь. Смерть, это тоже жизнь».
«Если я умру первой, похорони меня, пожалуйста, не на кладбище!» Муж оторвался от шитья и подозрительно уставился на меня. «Не на кладбище? А где же?» Я слышала насмешку, любовь и веселье в его здоровом, крепком, как крепкий топор или молоток, родном голосе. «З-з-з-з… здесь. Рядом». — «Рядом?» В его глазах ясно изобразилось уже искреннее удивление. «Да что с тобой?»
Не опуская головы, я сказала мужу тихо, тихо:
«Я хочу лежать в земле рядом с тобой. Поблизости. Ты позови старух читать надо мной Псалтырь, как положено, два дня. А на третий тихонько вынь из гроба, возьми лопату… и похорони. Тут. Перед домом. Во-о-о-он… — я показала пальцем на окно, — на том откосике. Туда Марс уполз. Умирать. Он же лежит рядом с нами. Он тут. Он…»
Глотку перехватило невидимой веревкой. Муж бросил куртку на пол. Воткнул сильными пальцами иглу в чертову кожу.
«Ты… милая моя… я же тебя люблю… я же тебя…»
Я уже сладко, освобожденно, щедро плакала, прижавшись к его большой теплой груди, затихая в его руках.
И он сказал мне тихо, твердо, на ухо:
«А если я уйду раньше тебя — ты меня в деревне похорони. Я простор люблю. Там народу нет никого. Там — ветер, березы. И река. И кошки, там так много кошек, ну что ты, не плачь, ну пожалуйста! Хочешь, мы возьмем другого кота? Рыжего? Черного? Белого, как снег? Хочешь?»
«Его Оська застрелил», — вырыдала я.
«Не знаешь — не говори! Да может, он сам ушел! Может, время ему пришло! Коты, если зачуют плохое, уходят из дома. Чтобы их смерть не видел никто».
«Вот так бы и у людей…»
«У нас другие обычаи. Мы…» Он не договорил.
«Мне не надо другого! Мне — Марса — надо!»
«Милая моя, ну брось реветь, это же не ребенок, чтобы так сокрушаться… Когда уж это все было… Давно уж… Быльем поросло… Ты бы так не плакала, если бы…»
Он опять не договорил, но я поняла: «если бы Осип у нас погиб».
«За живых молиться надо», — сказал муж жестко, далеко, словно с неба, над моей головой.
И я кивнула и руками размазала горькие, противные на вкус слезы по красному, ужасному, горячему лицу.
И он поднял мое лицо жесткими пальцами, выше, к себе, и поглядел мне в глаза глубоко, и, нежно смеясь, сказал: «Ну хочешь, я тебе его портрет напишу?»
«Кого?»
«Кота».
«Ты котов никогда не писал. У тебя не получится».
Рот мой улыбался, и по рту, по подбородку упрямо, неостановимо слезы текли.
«Я мастер котов. Я мастер кошачьих полуфигур. Ты еще не знаешь. Я гений Возрождения. У тебя над кроватью будет висеть портрет кота. Марс Первый, царь всего кошачьего, и собачьего, и мышачьего царства, император…»