Книга Яков-лжец - Юрек Бекер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом нам показалось, что он постепенно привыкает к жизни в гетто, как вдруг он явился на товарную станцию в таком виде, что нас от неожиданности чуть не хватил удар. На левой стороне груди приколота планка, а на ней висит какая-то маленькая черно-белая штука, которая при ближайшем рассмотрении оказывается Железным крестом.
— Не будь дураком, — говорит ему один, — сними крест и спрячь его подальше! Они тебя из-за него пристрелят, как бешеную собаку!
Но Шмидт отворачивается и начинает работать как ни в чем не бывало. Мы все обходим его, никто не хочет оказаться впутанным в это дело, помочь ему нельзя, с безопасного расстояния мы не выпускаем его из поля зрения. Только через какой-нибудь час охранник замечает чудовищное преступление; он так поразился, что заглотнул воздух, стоит молча перед Шмидтом, Шмидт, бледный, стоит перед ним. Проходит целая вечность, охранник поворачивается на каблуке, это выглядит так, будто у него отнялся язык, он исчезает в каменном доме и сразу же выходит оттуда со своим начальником и показывает на Шмидта, который единственный из нас взялся за работу. Начальник пальцем подзывает Шмидта к себе, никто не дает ломаного гроша за его безрассудную голову, наклоняется к планке, внимательно рассматривает орден, как часовщик сломанное крошечное колесико.
— Где вы это получили? — спрашивает он.
— Верден, — отвечает Шмидт с дрожью в голосе.
— Нельзя. Здесь это запрещено, — говорит начальник.
Он снимает планку с груди Шмидта, кладет ее в карман, не записывает имени, не расстреливает наглеца. Смотрит на этот случай, как на забавное развлечение, которое вызовет сегодня вечером веселое оживление в пивной. Довольный, он направляется в каменный дом, ни слова об этом, Шмидт получил свое удовольствие, а мы свой спектакль. Так Шмидт вскоре после своего появления стал своего рода знаменитостью. Это что касается Шмидта.
— Я за всю свою жизнь не имел дела с судом, — говорит Яков.
— Так-так, — откликается Шмидт.
Они устроили себе спокойный день, берутся вдвоем за один мешок, который мы, носильщики, кладем им на край вагона. Даже дождь им не мешает, ведь в вагоне есть крыша. Когда им выпадает маленький перерыв, они прислоняются к стенке, вытирают пот со лба и болтают, как в мирные времена. Ковальский, Штамм и Миша, кряхтя, сбрасывают свои мешки, смотрят на них с завистью и ядовито советуют не перетруждаться, а то, чего доброго, умрут от усталости. Шмидт и Яков улыбаются: о нас не беспокойтесь.
— Впрочем, один раз я был свидетелем, — говорит Яков.
— Так-так.
— Но не в суде. В конторе прокурора, который вел дело.
— Какое дело?
— Надо было установить, должен ли Ковальский деньги ростовщику Порфиру или нет. У Порфира вексель Ковальского куда-то пропал, и я должен был только подтвердить, что Ковальский вернул ему его деньги.
— Вы при этом присутствовали? — спрашивает Шмидт.
— И не думал. Но Ковальский до этого объяснил мне все слово в слово.
— Но если вы при этом не присутствовали, а знаете о деле только понаслышке, вы вообще не имели права выступать в качестве свидетеля. Как вы можете с уверенностью утверждать, что Ковальский действительно возвратил деньги этому господину? Он мог бы — я не хочу подозревать его, не имея на то оснований, — но тем не менее можно себе представить, что Ковальский мог вас обмануть, чтобы вы дали показания в его пользу.
— Этого я не думаю, — говорит Яков без долгих размышлений, — у него много плохих качеств, никто не знает этого лучше меня, но он не лгун. Он сразу мне сказал, что не отдавал деньги Порфиру. Откуда ему было их взять?
— И хотя вы это знали, вы показали прокурору, что он отдал их в вашем присутствии?
— Само собой разумеется.
— Это совсем не само собой разумеется, господин Гейм, — говорит, развеселившись, Шмидт, я убежден, что он размышляет в эту минуту о любопытном представлении насчет правовых норм у этого странного народа, к которому якобы он принадлежит.
— Во всяком случае, это прекрасно помогло, — досказывает Яков свою историю, — душегуб Порфир ничего не добился своей жалобой. Пропали его денежки, но что я говорю, денежки! Почти с каждого из нас, мелких торговцев, он шкуру сдирал, ссужал под тридцать пять процентов, представляете? Вся улица была в восторге, когда Порфир и Ковальский вышли после решения из здания суда, Порфир зеленый от злости, а Ковальский как ясное солнышко.
Ковальский с разноцветным лицом бросает свой мешок на край вагона, мимоходом он услышал — Ковальский, как ясное солнышко, — он спрашивает:
— Что за истории ты обо мне рассказываешь?
— Это дело с пропавшим векселем у Порфира.
— Не верьте ни одному его слову, — говорит Ковальский Шмидту, — он рассказывает обо мне гадости, где только может.
Ковальский трусит под дождем за следующим мешком, сухие Яков и Шмидт работают молча, болтать тоже надоедает. До следующего маленького перерыва, пока Шмидту не приходит в голову кое-что важное, пока он не спрашивает:
— Не примите мое любопытство за назойливость, господин Гейм, каково мнение сэра Уинстона о сложившейся на сегодняшний день ситуации?
— Кого?
— Черчилля. Английского премьер-министра.
— Понятия не имею, каково его мнение. Разве вы не слышали? Мое радио не работает.
— Вы шутите!
— Почему вы так обо мне думаете? — спрашивает Яков серьезно.
Шмидт растерян, отмечает про себя Яков, — точно так же, как и все другие, от которых он сегодня не счел возможным скрыть эту единственную новость, он сообщил ее несчастным голосом и горестно опустив плечи. Этот высокомерный Шмидт, один остряк прозвал его Леонард Ассимилянский, этот Шмидт тоже потрясен и уничтожен, и сразу пропали все различия между ним и остальными.
— Как это случилось? — спрашивает он тихо.
С утра ответ на этот вопрос претерпел некоторые изменения, у Якова не было времени преподносить каждому эту новость, бережно завернутую в шелковую бумагу, как Ковальскому, пришлось пойти на существенные сокращения. Как это случилось? Обыкновенно. Как ломается радио, вчера работало, а сегодня молчит.
Реакция была различной. Одни проклинали несправедливого Бога, другие обращались к Нему с молитвой, утешали себя тем, что радио и русские ничего общего между собой не имеют, один заплакал, как малый ребенок, и слезы, незаметные среди капель дождя, катились по его щекам.
Кто-то сказал: «Будем надеяться, что это не плохой знак».
Яков не говорит ни да, ни нет, пусть переживут эту маленькую боль, лучше так, чем убить их правдой. И для Шмидта он не может найти утешающих слов, кончился его запас утешения. Вспомним, между прочим, хоть ненадолго, что Яков тоже нуждается в утешении, как и все несчастные вокруг него, что его терзают те же надежды. Только сумасшедший случай превратил Обычного в Особенного и запрещает ему открыть карты. Но только до сегодня. Сегодня я разрешил вам заглянуть в рукав фокусника, и вы увидели, что он пуст, там нет козырного туза. Теперь мы все одинаковы, я не умнее вас, ничто нас не различает, ничто, кроме вашей веры, что когда-то я был Особенным.