Книга Под фригийской звездой - Игорь Неверли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец думал, взвешивал, прикидывал, и получалось, что да, можно. В самом деле, если взяться, как следует, можно к зиме избу поставить.
С того момента все другое стало не в счет, просто вылетело из головы, забылось — в уме остались только цены стройматериалов, размеры, расчеты — как сделать подешевле и получше. Отец в мыслях строил свою хату неторопливо, по-хозяйски, то и дело поглядывая на хибару Козловского, сравнивая, и, когда легли спать (Корбаля не было, снова где-то в городе загулял), вдруг спросил сына:
— Двери у Козловского ты видел?
— Видел. А что?
— На соплях. Посильнее тряхнешь — разлетятся.
— А ты как сделаешь?
— Я сделаю, как надо, — филенчатые!
Глава седьмая
Едва в отверстии ямы забрезжил рассвет, отец растолкал Щенсного. Они вылезли, оставив спящего Корбаля, который вернулся из города после полуночи.
Плотник промерил дюймовкой вчерашний чертеж на земле, исправил, натесал топором колышки. Шнура у них не было, он отвязал любартовскую козу и ее веревкой отметил линию котлована.
— А здесь, — сказал он Щенсному, — подготовишь яму под известь. С этого и начинай.
После завтрака, когда отец с Корбалем ушли на лесосклад, Щенсный взялся за лопату. Наконец-то он работал на себя. Столько лет они строили для других, столько поставили чужих домов и овинов, и вот наконец для себя, свое… Он рад бы копать землю до вечера, но вовремя спохватился: вспомнил про свои новые обязанности и побежал в город за покупками.
Ему хотелось сварить суп погуще, чтобы ложка в нем стояла. Но лопата притягивала как магнит, и, оставив кастрюлю на огне — пусть покипит, — Щенсный снова полез в яму. А когда выглянул оттуда, крупа уже пригорела.
Сколько он ни старался, запаха гари не удалось перебить ни перцем, ни чесноком. От перца жгло во рту, от чеснока свербило в носу, а от супа все равно несло горелым.
С тяжелым сердцем отправился Щенсный на «Целлюлозу». Поспел как раз к перерыву. Люди только-только кончали работу. И почему-то, к его удивлению, строгали́ из других артелей все шли за ним, на тот же край склада.
Там собралось уже много народа, и подходили все новые, так, что козлы «мужицкой артели» оказались в плотном кольце молчаливых и угрюмых наблюдателей. А мужики продолжали работать. Для них не существовало ничего, кроме кокоры. Склонившись над ней, выставив одну ногу вперед, они ритмично, как косами, размахивали стругами. У них не было еще сноровки, стружка получалась слишком толстая — за это им потом влетит от Арцюха, — вообще они брали не умением, а силой. Но работали при этом с таким остервенением, что чувствовалось: придет и сноровка. Взмахи станут легкими, длинными, размеренными, как у машины. И в платежной ведомости эти мужики будут не на последнем месте, это точно.
Щенсный поставил ведро, раздал миски — и только тогда они прервали работу. Уселись на козлах, на кокорах — где кто стоял. Ели молча, уставившись в ложку. Ни один не швырнул в Щенсного миской, даже не упрекнул. Неужели от голода и усталости они не чувствовали, что пригорело? Или тут уж не до вкусовых ощущений, когда вдруг набежало столько народу, когда явно что-то против них затевают.
— Не знаю, понятно ли вам, что вы делаете?
Это сказал Марусик — Щенсный сразу узнал его, хотя стоял в тот момент к нему спиной и не мог его видеть.
Все строгали повернули головы к нему, все кроме «мужиков». Те опустили их еще ниже, почти уткнулись в миски: говори, мол, что хочешь, нам наплевать…
— Мне кажется, что нет. Вы не сознаете той роли, которую вам навязали. И я хочу все объяснить, чтобы вы потом не говорили: вот как, а мы не знали… Так вот, при Мошевском строгали получали здесь повременную плату, и артель должна была обстрогать как минимум сто восемьдесят семь кубометров в месяц. Потом вдруг Пандера объявил: «Пусть остается по сто восемьдесят семь кубометров в месяц. Но за каждый кубометр сверх нормы фирма заплатит по два пятьдесят. Кто согласен?» Строгали колебались. Чуяли подвох. В конце концов артель Ваховича приняла эти условия и дала в прошлом месяце триста кубометров. Тогда Пандера предложил сдельщину. «По два с полтиной?» — спросил Вахович. «Нет. По два двадцать». Все, конечно, поняли, что Пандера просто решил проверить, сколько может выработать артель, и на сдельщину не согласились. Ну что ж, раз они не согласились, то Пандера подмигнул Сумчаку, Сумчак побежал на «лужайку» и вас поставил на работу. На какую? Да на самую подлую, чтобы вы у нас отняли по тридцать грошей с метра, чтобы вы помогли прижать рабочих к ногтю! Вот какое дело. Теперь вам все известно. И я спрашиваю: неужели вы пойдете на это?
Отец и другие уже не ели, но глаз от мисок не поднимали. Кто-то крикнул.
— Они сами не знают!
Другой ответил:
— Знают, но им совестно.
— Да разве у таких есть совесть?
— Давайте их за ворота! На тачки!
Толпа осыпала их оскорблениями, презрение быстро переходило в ярость. Атмосфера накалялась.
Корбаль, отодвинув миску, спросил:
— А что, по-вашему, мы должны сделать?
— Вы должны сказать Сумчаку прямо: «Пан Сумчак, мы не знали. Мы не можем идти против своих. Оставьте нас на тех же условиях, на каких работают все».
— А если он откажет?
— Тогда вы бросите работу.
Мужики побелели. Они продали все, до последнего. Сумчак денег не вернет, как же быть: без работы и без единого гроша? Это ж смерть!
Отец встал. Поднял руку ко рту, не то сдерживая рыданье, не то кусая пальцы. Щенсный понимал, что с ним творится: пропал домик, пропала земля, работы нет, выхода нет никакого.
— Люди, — заговорил он, дрожа всем телом, — я никому не делал зла. Всем уступал дорогу, бедствовал всю жизнь, а теперь больше не могу…
Рабочие притихли, видя перед собой эту голодную, темную деревню. А старик, выдернув топор из кокоры, пошел к Марусику.
— Убейте меня, — просил он, протягивая топор, — пусть будет по-вашему, убейте! Я не хочу ни вам зла, ни себе позора, но не могу!
— Успокойтесь, — сказал Марусик, — мы не за этим сюда пришли.
— Нет? — спросил отец, обводя всех безумным взглядом. — Тогда я отсюда не уйду.
Он кинулся к своей кокоре, отрубил сук. Отшвырнул в сторону, схватил новую кокору и пошел махать, только щепки летели во все стороны. На длинные выцветшие усы капали слезы, а он все рубил,