Книга Постель и все остальное - Эллина Наумова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обнаружив, что дверь была не заперта, Ирина, как школьница, не выучившая урок и не вызванная к доске, подумала: «Пронесло». Хотя по большому счету ее и вызвали, и спросили, и пятерку поставили. Она торопливо выбралась за порог. Состояние было такое, будто пару ночей не спала, пару дней не ела, уже перестала хотеть спать и есть и слабо недоумевала: неужели так можно жить? Войдя к непосредственному начальнику, она гипнотически на него уставилась и ровно сказала:
– Вы представить себе не можете, что со мной делали в банке.
– В одной стране живем, – усмехнулся он. – Ирочка, не берите кредитов, мой вам совет.
После работы Ирина поехала к родителям, то есть к маме, отец разнообразил жизнь в командировке. В шестьдесят он клял свою должность начальника цеха последними словами. А в нынешние шестьдесят пять наслаждался ею. Стоило перестать мечтать о кресле главного инженера и бояться увольнения, как стало хорошо работать. К подругам Ирине опять не хотелось. Не то чтобы рассказывать о прилюдном нервном срыве было неловко. И сама еще не такое выбалтывала, и от них всякое слышала. Просто ей казалось, что они ее нынешнюю не узнают. Она бежала к ним, когда в ней что-то трещало по швам, чтобы зацепили на живульку, не дали расползтись. «Нянюшка»-одноклассница материла бы Евгения Владиславовича и всю его контору. И вывод сделала бы правильный: умница, Ириша, что ушла оттуда, пусть без тебя свой ад зарабатывают, мерзавцы. Жесткая сокурсница объяснила бы, что шефу по телефону надо было свысока бросить: я не против с вами работать, оформляйте, тогда любую рекламщицу из-под земли достану. А отказался бы – не давать Танькин номер и посоветовать смотреть на часы, прежде чем беспокоить людей. На том Ирина и продержалась бы, пока не успокоилась. Но уже два дня, с тех пор как в понедельник она увидела Арсения в офисе, внутренняя ткань податливо, чуть шурша, рвалась. Какая там живая нитка, хоть в две иголки подруги трудись, не спасут. Все надо было перекраивать, аккуратно и крепко сшивать, а потом уж демонстрировать девчонкам. Она и матери бесформенные лоскутья не показывала бы. Но коротать дома одинокий вечер было невмоготу. В баре она точно напилась бы с тоски. Иногда помогал темный зал кинотеатра и чужие горести на экране. Только сегодня ничьи беды ее не трогали и не отвлекали от собственных.
Мать, шестидесятилетняя приятная дама с двумя высшими образованиями и мизерной пенсией, смотрела новости. По лицу было видно, что явление дочери ее раздосадовало.
– Помешала? Извини. Ты смотри, я пока отдохну, – шепнула Ирина.
– Да уже половину пропустила, пока дверь открывала. Ничего, позже по другому каналу доберу, слова везде одинаковые, но к ведущим почему-то привыкаешь, – мужественно сказала та и выключила телевизор. – Ты так редко забегаешь. Пойдем чайник поставим. Почему кислая? Устала? Вся в меня. Я тоже на работе пахала, а не сплетничала. Знаешь, что губит любое дело? Человеческая безответственность!
– И глупость, – не слишком вдохновенно поддержала дочь.
– Глупость? Нет, она бывает скромной и доброй. Наглость – корень всех зол! Представляешь, подвожу тележку в магазине к столу. Хочу сложить продукты в пакеты. На четвертинке стола какой-то жирный мужик поставил свою авоську и пересчитывает деньги. А на трех четвертях расположилась шапка из чернобурки. Громадная, мех еще приличный, хотя и не новая. Владелица шапки тут же – старуха немного за семьдесят, но подкрашена и как-то взбудоражена, хоть и совершенно трезва. Я мельком взглянула на нее и поняла – не в себе бабка. Тут как раз мужик отошел. Не успела я на освободившееся место пакет пристроить, как она лихо двинула свой малахай, и он вообще весь стол занял. Я молча, на самом краешке стала укладываться. Она: «Вы мне тут шапку не заденьте». Я ей: «А вы ее убрать не желаете?» Она: «Еще чего!» Я уже рот открыла, чтобы объяснить, как ведут себя нормальные люди в общественном месте, и ту подошел старик – высокий, красивый, эффектный. Я его видела возле полок с китайской лапшой. Видимо, расплатился в кассе и пришел звать свою ненаглядную маразматичку. Представляешь, заворковали, глаз друг с друга не сводят, и все так органично, что душа за них радуется. Он ей согнутую в локте руку подает, она на нее опирается, лучась восторгом и гордостью. Честное слово, все высокопарные слова – в точку, иначе не описать. Он ей: мадам, вы ничего не забыли? Она: ах! Взяла свою шапку, нахлобучила на голову, и они выплыли на свет божий. Я быстренько закончила, и за ними. Идут, болтают, головы друг к другу клонят. У него потертая дубленка, головной убор – седины, не смотря на морозец. У нее обтерханная шубейка и эта шапка, которую лет двадцать пять не носили, но проветривали и берегли. Мне их жалко стало. А ведь трогательная бабка на самом деле хамка. Вот скажи, чего она добивалась? Чтобы мы с ней поскандалили и ее рыцарь за нее вступился?
– Кто ее знает. Может, хотела привлечь твое внимание к своему счастью. Явно же чокнутая, – отмахнулась Ирина. – Мам, с чего ты про облезлую чернобурку вспомнила? Лето на дворе.
– Не знаю, – сердито бросила мать. – У тебя вид какой-то изможденный, навеял. Нет, ну скажи, почему она именно мне решила нахамить?
– Да потому, что ты одна там стояла! Потому что не рыкнула сразу: «Убери эту облезлую шкуру, иначе я на нее сметану вылью». Хватит изводиться. Ма-ам, птицы!
– Какие еще птицы?
– Вспомни, мне было лет девять. Вам с папой постоянно задерживали зарплату, и у нас с тобой осталось несколько рублей на полбуханки черного. Есть хотелось. Тоска. Я увязалась с тобой в супермаркет. И ты всю дорогу говорила, как нарежешь хлеб тонкими полосками, натрешь чесночком и румяно обжаришь в подсолнечном масле. Мне стало казаться, что мы сорвались из дома ради какого-то деликатеса от пресыщенности. А в магазине, будь прокляты наши торговые точки, с одним хлебом долго ждали в очереди. Какая-то стерва набила корзину колбасами, сырами, шоколадом, вином. И выкладывала все медленно, и расплачивалась, будто сонная. Потом нас же и обхамила без повода. Я сразу сникла: хлеб был хлебом, нищета нищетой. На обратном пути мы вдруг услышали птичий щебет, мощный такой, жизнерадостный. Ты засмеялась: «Март!» Мы завертели головами – откуда? И увидели прямо перед собой голый куст, а на нем – множество чирикавших воробьев. Что ты тогда сказала?
– Не помню, – вздохнула мать, которой эта длинная сентиментальная мура представлялась бессмыслицей.
– Ты развеселилась: «Этот куст в жизни важнее, чем все суки с корзинами жратвы. Они и злые такие потому, что питаются неправильно». Я же у тебя училась.
– Словам «суки» и «жратва»? Не верю. А в остальном… Когда ты была маленькой, я держала себя в руках. Показывала, как надо реагировать. Когда хотелось крикнуть «черт с ними!», спокойно говорила «Бог им судья». Воспитывала, если хочешь. Но на самом деле мне было и обидно, и больно, и зло брало. И разораться тянуло страшно. Сейчас, бывает, ору, когда твоего папы рядом нет. Устала прощать. Думаю, всю жизнь поощряла хамов, вместо того чтобы давать отпор.
– Это ты-то поощряла? Твоим-то умом и сарказмом? Давно в овечки безответные записалась?
– Нервы вконец истрепаны, – потупилась мать, но по увядающему лицу скользнула гримаска удовлетворения вопросами.