Книга Сказка белого инея. Повести - Иван Михайлович Чендей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из соседней комнаты, что глядела окном на Ясеневую, мать внесла пуховую подушку и домотканое одеяло.
— Возьми, возьми! Есть что и под голову подложить, и чем укрыться! Прошло то время, когда кулак под щеку подкладывали. — Мать остановилась у печи и ждала, а дочка рада была лежать, как в детстве. Пришлось все же взять подушку и одеяло, они дышали свежестью домотканого полотна, ароматом горного ветра и солнца…
В другое время стоило Анне закрыть глаза, как сразу приходил к ней добрый, по-детски сладкий сон. А теперь…
Она лежала и глядела на комнату. Тепло печи, проникая сквозь одеяло, начинало согревать. И вспомнился давний день детства, когда вдруг до слез разболелся живот. Мать стала растирать тмин, дула на зернышки, отделяя от шелухи, и бережно отсыпала в ладошку девочке, та должна была старательно разжевать их и проглотить целительный сок. Хоть и щипало язык, но Аничка делала все, как велели… А потом ложилась навзничь, печь дышала теплом, и боль проходила.
«Вот и вся медицина!» — подумала невольно.
Огорченная рассказом сестры и собственными мыслями, краем устало прищуренных глаз поглядывала на мать, как всегда, занятую работой. Сколько помнила себя Анна, представить ее без дела не могла… И откуда только брались силы!
И мать посматривала на дочку так, словно хотела убаюкать ее, навеять спокойный, глубокий сон. Знала, работы у нее, работы! Сама бывала у сельского врача, видела, сколько у него больных. И каждый приходит, надеясь на здоровье! Раз уж приехала Аничка в родной дом, нужно ей хоть здесь отдохнуть от всего… И пусть забудутся все заботы и придет к ней под старой крышей мир и покой.
«Гляди, однажды и товарищ доктор захочет отлежаться на печи, да не как-нибудь, а по-царски! — вдруг рассмешила озорная мысль. — Да где это видано, где это слыхано, при каких королях, в каких державах, чтобы из нищей крестьянской семьи, в голоде, убожестве и кровавых мозолях смог бы кто выучиться на врача?» — Мать перебирает в памяти всех соседей из далекого, среди полонин лежащего Дубового, кто мог когда-то о науке только мечтать, а теперь вот, пожалуйста, учись… Правда, и раньше какое-никакое ремесло добывали, случались, бывало, из своих писари, кондуктора, редколесники, но чтобы доктор? Нет, нет! Такое чудо не могло и с неба упасть!
И чувствует мать, что сроднилась она с сегодняшним днем, вросла в него, как и оно выросло из ее корней, продолжилось в дочери и во всех односельчанах, что добыли наконец знания… И слилось это теперь неразделимо: время и люди…
Ее наполняет чувство собственного достоинства, гордая радость… И снова возвращается к недавнему прошлому. Вот училась Аничка в Ужгороде. А могла бы и в Киеве, и во Львове… Куда бы после школы ни поехала, всюду могла. Просто дорога к Ужгороду была покороче.
И будто послышалась ей песня. Та, что звучала осенью сорок четвертого. Дочке тогда не было и десяти… Прибежала она с улицы и давай щебетать: «Мама, русские солдаты у нас! По-нашему говорят! Я одному яблоко дала, а он подхватил меня на руки и поцеловал! Давай отнесем им еще!»
«Отнесем, отнесем!» — сказала мать и, казалось, слышала свои слова и сейчас.
«Мама, чего вы плачете? Скажите…» — тормошила ее девочка.
«Вырастешь, поймешь!» — только и ответила. Теперь-то, наверное, поняла и посмотрела на Анну.
Хорошо на душе от воспоминаний, от мыслей про осень сорок четвертого, про учение Анички в школе в родном селе, про дорогу дочки в Ужгород. Только радость эта нет-нет и затуманится печально о своих молодых летах… Где они? Разве и она не могла бы учиться, разве ее судьба обделила умом? Но все уплыло, минуло безвозвратно… Вот и счастлива, что не прошла даром, впустую дочкина жизнь… И только этим живет теперь.
— О чем задумалась? — спросила Анну, что засмотрелась в окно, будто выглядывая кого-то…
Недавно закончился у них долгий трудный разговор. Такой, когда люди из одного гнезда, от одного родного очага не могут достигнуть ни согласия, ни понимания… А был он и вправду необычным… Анна, огорченная, уставшая, казалось, больше уже не могла ни о чем говорить. Ее охватили внезапное безразличие и гнетущая пустота…
— Ну скажи, что тебя печалит, что заботит? А я‑то надеялась, вырастешь, выучишься, и будет все ладно… Не о чем голове болеть… — Голос матери звучал по-доброму мягко, хоть и слышалось в нем досадное непонимание: чего же еще хотят от нее?
— Если любите нас, прошу вас, мама, поймите наконец… — Анна запнулась: и сама уже не знала, какие найти доводы, чтобы мать поняла их и согласилась.
— Что же ты, дочка, просишь? — Мать сидела под окном у стола, сложив руки на коленях, будто собралась фотографироваться. Думала, наверное, руки, как и лицо, должны быть на виду. Она в них сама — в натруженных, работящих, зачем же прятать от глаз людских? Вот и положила руки спокойно, с достоинством.
— Оставьте Ясеневую! — снова заговорила Анна. Сейчас все тревоги исходили от горы, стала она врагом для матери, а значит, и для них, ее детей…
Ждала ответа. А мать молчала. Только неожиданная усмешка тронула губы.
— Отчего не соглашаетесь? Ведь так вас просят…
— Знаю… — Не договорила и оглянулась, будто кто-то мог подсказать ответ…
Анна терпеливо ждала.
— Знаю, была Ясеневая до меня, будет и после… — Мать остановилась, словно сказала не то… Помолчала раздумчиво, видя, как встревожена дочь, да и сама уже понимала, что надорвали крутые дороги уставшее сердце и чем это может обернуться в будущем: — Знаю, Аничка, придет время, и зазеленеет надо мной трава, и не услышу больше кукования кукушки и пения птиц… А Ясеневая по-прежнему будет купаться в теплых весенних дождях, и по-прежнему будут расчесывать летние ветры ее шелковые травы. И так же будет она красоваться по осени на солнышке и звенеть колокольчиками овечьих стад, как звенела при мне… И укроется снегами, забелеет тогда же, когда станет белым от сугробов погост…
Мать замолчала. Но тут же встрепенулась, словно захотелось ей посоветоваться.
— Какую же судьбу дашь мне вместо Ясеневой? — казалось, спросила не одну Анну, а всю семью. Спросила печально, мягко, и вздрогнул отчего-то голос…
Воцарилась тишина. Теперь уже было сказано все…
В памяти Анны осталась Ясеневая цветущей