Telegram
Онлайн библиотека бесплатных книг и аудиокниг » Книги » Современная проза » Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин 📕 - Книга онлайн бесплатно

Книга Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин

136
0
Читать книгу Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин полностью.

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 281 282 283 ... 400
Перейти на страницу:

– В Академии удаётся говорить со студентами о модернизме?

– Конечно, во всех мне известных подробностях говорю, это же, простите, – великий период в истории искусств.

– Юра, такое впечатление, что ты – свободен. Да?

– Свободен.

– Завидую, никакой раздвоенности. Среди нас нашёлся баловень судьбы, счастливец, которому Советская власть – не помеха, живёт себе свободно среди несвободы, живёт, как хочет.

Пожал плечами.


– Кино – подвижная магия, пусть так…

– А чего-ради, собственно, нужна магия, чего ради, – не ради же волнения одного, – сни– мается кино?

– Чтобы интересно рассказать с экрана человеческую и человечную историю, которая поможет…

– Интересно?

– Звучит как-то по-голливудски упрощённо, там понаторели в таких историях, внятно, под психологию зрителей, выстроенных и пренепременно, – ко всему этому, – занимательных.

– Рассказать позанимательней-поинтересней историю? Не надоели ли вообще кинобайки? – снова пожал плечами Германтов. – Мне и самые интересные остросюжетные истории не очень-то интересны.

– Но всё не так элементарно, в истории должен быть второй план…

– Простенькая индульгенция, которую мастера экрана наскоро сами себе выписывают, – сказал Германтов, вспоминая изводяще-долгие счастливые разговоры с Катей, – стоит теперь взять за пуговицу любой кожаный пиджак в ленфильмовском буфете, как непременно услышишь про «второй план».

– Ты весьма осведомлён в фольклоре Каменноостровского проспекта, хотя по Большому в свою Академию ходишь, – насмешливо посмотрел Илья, – что же можешь ты противопоставить киноистории со вторым планом?

– Имена! Разве Бергман, Хичкок, Антониони, Шаброль или Тарковский всего-то снимали истории, да ещё озабочены бывали их занимательностью?

– А что они снимали?

– Они навряд ли могли бы нам – и себе – это доходчиво объяснить: они не ведали, что творили.

– Почему же?

– Художники сами не знают, – да и не могут знать, – сути того, что они пишут или снимают.

– А кто знает, – ты знаешь?

– Догадываюсь. Они снимали Сверхистории, – пытались сказать о чём-то смутном, но главном, недостижимо-высоком.

– Что же превращало их истории в сверхистории?

– Превращение второго плана в первый.

– Лихо!

– Ты любишь Хичкока?

– Очень!

– Шанский недавно про Хичкока классный анекдот рассказал.

– Ну…

– Прилетает Хичкок в Советский Союз, выходит на трап самолёта и испуганно ладонями лицо закрывает, кричит: какой ужас, какой кошмар!

– Если всерьёз, у Хичкока, действительно, страхи-тревоги и на первом плане, и на втором, и во взаимных их, планов этих, обратимостях, – страхами-тревогами до краёв заполнены пространства кадров.

– Так, во всяком случае, кажется.

– Может быть, объяснишь почему себя он в фоновых эпизодах снимал, например, в толпе переходивших улицу…

– Думаю, это помогало ему нагнетать атмосферу тревоги благодаря двойственности ситуации; с одной стороны, появление в кадре реального Хичкока как бы переводило и фантастичность происходившего в самою реальность, а с другой стороны, натуральная узнаваемая фигура Хичкока, забредая в пространство фильма, и сама-то делалась фантастичной.

– Любопытно, но это – нюанс.

– И при этом, если обойтись без лихих отговорок, а объяснять на пальцах, что же это такое, – главное?

– Мы только что Набокова вспоминали, так он сумел выразить Главное в коротенькой фразе, с которой начал свои мемуары: колыбель качается над бездной. В этой фразе свёрнуты все жизненные драмы, ожидающие младенцев на жизненном пути к смерти, и, стало быть, все потенциальные сверхистории искусства, – не только киноискусства…

– Спасибо, открыл глаза.

– Пожалуйста.

– Колыбель качается над бездной… единственное, что по-настоящему нас страшит, – это метафизический ужас? – тряхнула чёлкой Нателла. – Бездна как универсальный творческий стимул?

– Разве не так?

– Бездна как чёрное вместище небытия и – при этом – как вечное небо?

– Разговор, похоже, зашёл о том, о чём за чаем обычно не принято договариваться, – внимательно посмотрел на Германтова Илья. – Но раз уж такая пьянка…Ты на сказанном уже не остановишься? Я снимаю истории и ничего не знаю о сути их, лишь вслепую пришпиливаю к ним второй план, чтобы в ленфильмовском буфете не обсмеяли, а тебе, посвящённому в высокие тайны, карты в руки, надеюсь, ты мне сейчас сможешь хоть что-нибудь растолковать в слепых приёмах воздействия на зрителя моего собственного инструментария, который я использую без понятия.

– Попробую, – опять словно вернулся Германтов во времена разговоров и споров с Катей. – Можно на примере конкретной киноистории, подспудно неудовлетворённой собственной внятностью, пытающейся вырасти в сверхисторию? Можно, – переходя на личности?

– Сделай одолжение.

– Вот ты, – завёл песнь Германтов, – не подозревая того, думая, возможно, что снимал всего-то нелишённую моральных назиданий историю, хотя и оснащённую, – поскольку в ленфильмовском буфете, где тебе, мэтру с трубкой, наливают кофе вне очереди, ты чрезвычайно авторитетен, – вторым планом, тоже ведь мучился сверхисторией, муками твоими дышит готовый фильм, во всяком случае, я твоё дыхание в «Авроре» почувствовал… из-за того, что всякая колыбель качается над бездной, отношения между людьми настолько зыбки и сложны, настолько неразрешимы, что внутренней нашей жизни нужна хотя бы иллюзия отдушины… и тогда начинает фантазировать твой Фарятьев, и зачарованно глядит на него максималистка-школьница, ушибленная обыденной фальшью взрослых, а ты… будто бы желая с помощью своих же персонажей доискаться до смысла жизни, чтобы что-то внятное втолковать и себе самому, и зрителю, ты лишь упрямо нагнетаешь магические тревоги в душах, и тебе помогает в нагнетании магии тихая музыка Шнитке, и точная, но незаметная Митина камера, и неприхотливые вроде бы интерьеры с повседневными натюрмортами из тарелок, чашек…

– Говори, говори…

– Я, однако, заканчиваю: ты-то сам знаешь, что квинтессенция магического ужаса жизни выражается в финальном кадре? В нём-то, том кадре, история и свёртывается окончательно в сверхисторию: как притягательно лицо этой девочки-переростка, застывшей в душевном смятении, у окна, лицо, – снятое снаружи, из дождя, сквозь ртутный блеск капель, дрожаще стекающих по стеклу.


Было дело, в той же киношно-писательской компании, – компанию как раз пополнил, охотно приняв штрафную, слегка, впрочем, подвыпивший уже поэт, темноглазый, прелестно-неугомонный Володя Уфлянд, успевавший между сочинением стишков и взрывами хохота редактировать в те славные годы, когда «держали и не пущали», сценарии на Ленфильме; как без Володи? – порой, когда направление болтовни решительно его не устраивало, он мог скривиться, замотать головой, но – по совпадению – выражал он своё негодование с полным ртом и ему оставалось лишь ускоренно прожевать пищу, чтобы расхохотаться, а уж затем обязательно вворачивал он к месту или не к месту какой-нибудь из своих коротеньких стишков и застольные нравы смягчались улыбками, напряжение любого спора спадало. Было дело! – порассуждав само-собою о магии как о неотъемлемой духовной материи искусства, обсудив в который раз самоубийство Барнета, подцепив к горестной участи Барнета ещё и судьбу бесшабашно-непутёвого, как бы походя наложившего руки на себя Шпаликова, осуждали давние уже скандалы-отлупы, учинённые Хрущёвым в Манеже и на встречах с интеллигенцией, называли случившееся культурным погромом, пагубные последствия которого и теперь не расхлебать, а Германтов возьми да ляпни: ничего страшного.

1 ... 281 282 283 ... 400
Перейти на страницу:
Комментарии и отзывы (0) к книге "Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин"