Книга Эмиль Золя - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда 11 марта 1874 года в «Водевиле» должны были впервые играть пьесу Флобера «Кандидат», наш маленький литературный отряд перепугался не на шутку. Мопассан взял на себя обязанность «заполнить зал». Золя в день премьеры бегал во время антракта по фойе, пытаясь убедить зрителей в том, что они присутствуют на представлении истинного шедевра, но никто его не слушал. И в конце представления, когда занавес упал, свист заглушил аплодисменты клакеров. Провал был несомненным. Все друзья автора устремились за кулисы, чтобы подбодрить его. Флобер в ответ на утешения презрительно усмехнулся, развел руками и пробормотал: «Ну и что! Мне все равно!», но Золя почувствовал, что друг глубоко уязвлен. Правда, назавтра газеты проявили снисходительность к промаху великого человека, и злобного недоброжелателя Гонкура это благосклонное обхождение только возмутило: «Если бы эту пьесу написал я, если бы вчера был мой вечер, могу себе представить, как топтали бы меня газеты, какими оскорблениями и поношениями осыпали бы. Но почему? Я точно так же напряженно живу, тружусь, точно так же предан искусству».[89]
Гонкур со своей «Анриеттой Марешаль», Доде с «Лизой Тавернье» и «Арлезианкой», Золя с его тщетными попытками пробиться на сцену, – все они имели основания жаловаться на театры. Приняв решение высмеивать свои провалы, они учредили «ужин освистанных авторов», на который впервые собрались 14 апреля 1874 года в кафе «Риш». За столом друзья-неудачники весело рассуждали об «особых склонностях тех, кто страдает литературным поносом и запором».[90]
Несмотря на все эти неудачные театральные опыты, Золя все-таки отдал в «Клюни» свой фарс «Наследники Рабурдена», навеянный «Вольпоне» Бена Джонсона. «Золя своим письмом заставил меня сходить на репетицию его пьесы, – записывает в дневнике Гонкур. – Ее играют в „Клюни“: этот театр, расположенный в центре Парижа, умудряется тем не менее походить на провинциальный, что-нибудь вроде Саррегемина. У комедиантов, выступающих здесь на подмостках, легко заметить прохладную веселость бедных актеров, обедающих не каждый день. Весьма прискорбно, когда выдающегося человека представляют в таком театре такие актеры».[91]
Чувствуя, что бой завязался неудачно, Золя пишет Флоберу: «Каждый день, с часу до четырех, я кусаю локти. Мечтаешь создать что-то необычное, а все заканчивается водевилем».[92]
Первая театральная неудача постигла Эмиля годом раньше, когда инсценировка «Терезы Ракен» выдержала всего-навсего девять представлений. Неужели боги сцены и на этот раз окажутся к нему неблагосклонными? До самой последней минуты автор надеялся на чудо, но его не случилось: 3 ноября 1874 года пьесу ждал провал. Зрители словно с цепи сорвались. Среди свиста и выкриков один только Флобер, налившись краской, изо всех сил аплодировал и вопил: «Браво, браво! По-моему, великолепно!» А пресса на следующий день просто свирепствовала. И из всех критиков лишь Доде проявил снисходительность, обвинив актеров в том, что они своим неумением играть предали автора. «Спасибо, дорогой друг, – написал ему Золя. – Посреди чудовищной резни, которую устроили критики моей пьесы, ваша статья, несомненно, остается лучшей… Поймите меня правильно, у нас общее дело. Во мне истребляют художника. Мы должны как можно теснее сплотиться. Отряд мал, но он будет сильным».[93] А три дня спустя он так рассказывал Флоберу об очередных спектаклях: «В воскресенье театр „Клюни“ был полон; пьеса имела огромный успех; весь вечер не смолкал хохот. Но в следующие дни зал снова опустел. В общем, ни гроша не заработали. Я это предсказывал, я чувствовал неизбежность денежной катастрофы со второго представления… Я испытываю отчаяние оттого, что пьеса может выдержать сотню представлений, а между тем ее и двадцати раз не сыграют. Меня ждет провал. Критика будет торжествовать. Повторяю, только это меня и огорчает. Прочли ли вы все те оскорбления, под которыми меня старались похоронить? Меня уничтожили… И как верно вы сказали в день премьеры: „Завтра вы станете великим романистом“! Теперь все они говорят о Бальзаке и осыпают меня похвалами по поводу книг, которые до сих пор хаяли. Это мерзко, отвратительно до того, что к горлу подступает тошнота… До свидания, дорогой друг, желаю вам быть сильнее меня. Я дал себя облапошить– вот что я чувствую».[94]
Пьеса действительно сошла со сцены после семнадцатого представления, и Золя, потерпев неудачу в театре, не мог утешиться даже несомненным успехом романа, тем более что его последняя книга, «Завоевание Плассана», расходилась плохо – за полгода было продано всего-навсего 1700 экземпляров – и не удостоилась ни единого отклика в прессе. И все-таки рассказу о пагубном влиянии, оказываемом священником, аббатом Фожа, на семью, на дом, на женщину, которую он довел до безумия, наконец, на целый город, где аббат решил установить новый нравственный строй, на самом деле были присущи и величие, и смелость. Этот яростно антиклерикальный роман, в котором соединились темы провинциального лицемерия и неспособности слабых созданий противостоять фанатичному уму, как обычно, нисколько не потакал вкусам читателей. Вот читатели и отомстили, пренебрегая произведением, которое должно было их задеть. Ни малейшего шума, ни малейшего недовольства. Тишина. Подобная казнь безразличием приводила Золя в отчаяние. Он размышлял о том, что нет для писателя худшей пытки, чем проповедовать в пустыне. Разве не был он всю свою жизнь малоизвестным и мало оплачиваемым автором? Ему уже тридцать четыре года, и только что вышедшее «Завоевание Плассана» – четвертый том цикла «Ругон-Маккары». В его возрасте, может быть, чуть постарше, Флобер уже прославился со своей «Госпожой Бовари». Где справедливость? Конечно, Мопассан объявил его гением, а Флобер признался Тургеневу: «Только что, прямо сегодня, залпом прочел „Завоевание Плассана“ и все еще не могу опомниться. Это поразительно. Это лучше, чем „Чрево Парижа“.[95] Слабые утешения! Что ж, тем хуже для „них“: Золя не намерен отступать от того пути, который он себе начертал! Намереваясь окончательно определить свою литературную позицию, он пишет художнику Эдуару Бельяру: „Я принадлежу к школе или, вернее, к литературной группе, которая в данный момент занимает главенствующее положение. Мы не судим – мы изображаем; мы не делаем выводов – мы анализируем; мы попросту собираем человеческие документы и довольствуемся тем, что составляем протокол событий, при которых присутствуем… Я расчищаю место вокруг себя, отбрасываю все то, что не требуется мне в полной мере и немедленно. Мое ремесло – и ничего больше. Впереди одна литература, все прочее позади и остается второстепенным. Никаких других помыслов, кроме того, чтобы мощно творить персонажей. И единственная радость – быть сильным, напряженным, довести до предела свои достоинства и недостатки, чувствовать в каждой написанной фразе собственный кулак… Гипертрофия личности, если хотите“».[96]