Книга Куприн. Возмутитель спокойствия - Виктория Миленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, из Одессы Куприн пароходом добрался в Севастополь, а оттуда лошадьми в Балаклаву. Едва ступив на землю, застыл в изумлении. Пыльная дорога между лысыми холмами вдруг уперлась прямо в море, но море необычное. Скорее это была огромная округлая лужа, налитая до краев и неподвижная. Откуда она налилась, понять было невозможно, потому что открытого моря не было видно. В конце лужи сошлись зигзагом два утеса. На одном средневековые башни, которые он так часто видел с борта парохода, когда ходил из Одессы в Ялту. Но ведь этой лужи со стороны открытого моря он тоже не видел. Это какое-то пиратское гнездо!
С этого момента начинается самый яркий миф биографии писателя — балаклавский. Ни одно место на земле не пленит его с такой силой. Он словно бежал, бежал, и от трудностей, и от самого себя, и вдруг оказался в сказке. Из Балаклавы не хотелось убегать никуда. Древняя земля разбудит в нем какую-то глубинную разбойничью память, и Куприн, выросший на Майн Риде и Стивенсоне, начнет играть «в пиратов». Он снова почувствует себя лейтенантом Гланом, открывшим экзотический мир: прокопченных греков-рыбаков, возникающих на лодках прямо из скал. Но подробнее о Балаклаве мы расскажем позже, а сейчас вернемся к семейной истории.
Мария Карловна вспоминала, что вид ее мужа был ужасный и швейцар не пустил его в отель, а когда она повела его ночевать к себе в номер, балаклавцы лишились дара речи. Утром под их окнами собрались зеваки, судачившие о том, до чего пали нравы столичных дам. Явился половой от хозяина отеля и потребовал, чтобы бродяга предъявил документы, а потом подоспел и помощник пристава. Пришлось показать паспорт, и поводов посудачить прибавилось: ба, да это законный муж такой красивой дамы!
Куприны помирились. Может быть, Александр Иванович рассказал жене о воскресшем «Поединке», что уже отослал первые шесть глав Горькому и с тревогой ждет его мнения, что вот о Чехове сборник затеял... И она, все еще ждавшая, когда же он прославится, сдалась и простила его, но при условии, что бросит пить и возьмется за работу.
Покорившись, Александр Иванович, как говорится, вернулся в приличное общество. Жена успела свести знакомство с местной библиотекаршей Еленой Дмитриевной Левенсон и фельдшером Евсеем Марковичем Аспизом. Левенсон вспоминала, что Александр Иванович не стремился общаться и заговаривал с ней лишь тогда, когда других не было. Аспизу тоже запомнилось, что Куприн был угрюм и подавлен.
Еще бы! Поводов для ревности было сколько угодно. Тот же Аспиз, холостой и молодой красавец. А еще Александр Иванович обнаружил, что вокруг его жены увивается какой-то смазливый юнец. Так в жизни нашего героя появился Василий Александрович Раппопорт, бывший питерский гимназист, весельчак и богема, подлинный Панург. Очень скоро Куприн понял, что юнец не влюблен, а одержим своего рода корыстью: после исключения из гимназии он начал пописывать в газетах, потому и не упустил случая приударить за издательницей «Мира Божьего». Куприн имел нюх на таланты: обласканный им Вася вскоре начнет работать в столичных газетах под псевдонимом Регинин и станет легендарным «желтым» журналистом. Подобно Манычу, подобранному в Мисхоре, Вася, подобранный в Балаклаве, станет верным оруженосцем писателя. Мы еще не раз с ним встретимся.
Однако более всего Куприна занимали балаклавские аборигены. Вот, например, владелец их дачи (которую они сняли) — бирюк, ничем не интересуется, кроме своего сада, о котором может говорить часами. Сосед из домика пониже, грек Коля Констанди, живет морем и непонятно, кого любит больше: красавицу-жену или свой баркас «Светлана». Ему безразлично, что Куприн писатель; он полагает, что это то же самое, что писарь. И снисходительно разрешает «кирийе Александру» (господину по-гречески) иногда выходить с ним в море. А как греки поют в местной кофейне! Напьются молодого вина, закусят «макрелью на шкаре»[12*] и затянут старинные южные рыбачьи песни. А то вдруг грянут современное — «балаклавскую страдательную»:
Куприн мурлыкал в такт и не представлял, что мелодия этой песни через десять лет зазвучит повсеместно, став маршем «Прощание славянки».
В Балаклаве было удивительно спокойно, люди жили в полном ладу с природой, и Куприну казалось, что перед ним оживший затерянный мир Гамсуна, необитаемый остров Дефо, вокруг бегают Пятницы — полудикие греки. Он впервые увидел наяву то, о чем читал и о чем мечтал. Быстро пришло понимание: в Балаклаве должен быть его Дом — такой, какого он никогда не имел. С цветником и огородом, собаками и кошками, лодкой и снастями в сарае и с морем в двух шагах. Так ли уж был одинок и несчастен Чехов на своей ялтинской Белой даче?.. Не был ли это желанный покой? Как Антон Павлович говорил о своем саде? Кажется, так: «Послушайте, при мне здесь посажено каждое дерево, и, конечно, мне это дорого. Но и не это важно. Ведь здесь же до меня был пустырь и нелепые овраги, все в камнях и чертополохе. А я вот пришел и сделал из этой дичи культурное, красивое место». Прав Чехов: каждый должен хоть кусок земли облагородить... Куприн на одном дыхании написал очерк «Памяти Чехова» и послал Пятницкому. Лед тронулся.
Но «Поединок»! Что с ним? Горький молчит, Александр Иванович извелся, Мария Карловна сердится, что он бездействует. И вдруг — телеграмма, содержание которой он процитирует Горькому через 15 лет: «...как не вспомнить мне одного утра в Балаклаве. Мы только что пришли под парусом с моря, где ночью на створе маяков Херсонесского и Форосского ловили белугу. Вылезли мы из баркаса — я и мой капитос Коля Констанди — осипшие, в рыбьей чешуе, немного пьяные и тащили на палке полуторапудового белужонка. Вдруг подходит фельдшер Евсей Маркович Аспиз. “Вам телеграмма, вы ждали”. Это Вы телеграфировали по поводу одолевших меня сомнений: “Товарищ, не робейте, роман и т. д.”. Какой теплотой тогда сказалось во мне это слово — товарищ. Это одно из самых нежных моих воспоминаний»[122].
Горький одобрил! «Поединку» быть!
В «Знание» из Балаклавы полетели еще две главы — седьмая и восьмая.
Вновь вспоминая себя двадцатилетним подпоручиком, Куприн пишет о своем командире полка, который орал «рычащим басом, раздававшимся точно из глубины его живота». Наорал он на Юрочку Ромашова, а потом как ни в чем не бывало пригласил обедать. И тупо-покорный Ромашов не смог отказать. А ведь его только что унизили криком... Как научиться ни на что не обращать внимания? А сам-то он? Придет сейчас домой и наорет на своего денщика. Захочет — наорет, захочет — ударит. Ничего ему за это не будет. Круговорот унижений...
А вот Ромашов идет в Офицерское собрание на бал и видит паноптикум полковых дам, глупых, жеманных, пустых: «Они употребляли жирные белила и румяна, но неумело и грубо до наивности: у иных от этих средств лица принимали зловещий синеватый оттенок». И Ромашова преследует ужасная мадам Петерсон, с которой у него роман просто потому, что нельзя не иметь романа. «О, какая она противная!» А Шурочки, светлой Шурочки Николаевой, жены сослуживца, в которую он влюблен, на этом балу нет. Ромашов еще не знает, что ее нужно бояться. Он вообще еще не знает, что такое женщина...