Книга Через годы и расстояния. История одной семьи - Олег Трояновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это произвело подлинную сенсацию. Новость о предстоящем появлении Паулюса распространилась буквально со скоростью света, и после перерыва зал суда был забит до предела. Подсудимые по ряду причин ждали появления бывшего фельдмаршала с нервозностью, враждебностью и в то же время с чувством любопытства, словно перед ними должен был появиться призрак из прошлого.
Войдя в зал, Паулюс действительно походил на призрак, настолько он был бледен. Можно было представить себе, какие эмоции испытывал он, являясь перед лицом своих бывших – как их назвать? – коллег, товарищей по оружию, сопреступников… Но говорил он четко, по-военному. Главный смысл его показаний заключался в том, что в качестве заместителя начальника Генерального штаба он, начиная с 3 сентября 1940 года, непосредственно руководил разработкой плана нападения на Советский Союз, известного под названием «Барбаросса». А потому его свидетельства означали, что ни о какой превентивной войне не могло быть и речи, что нападение на СССР было заранее запланированной, ничем не спровоцированной агрессией. Конечно, доказательств на эту тему было представлено более чем достаточно, но слова Паулюса звучали особенно весомо.
После допроса Паулюса советским обвинением наступила очередь защитников, которые по подсказке подсудимых, особенно Геринга, Кейтеля и Йодля, делали все возможное, чтобы скомпрометировать свидетеля. Они задавали, например, такие вопросы: известно ли вам, что вы были любимым генералом Гитлера и, если бы не ваша капитуляция под Сталинградом, он назначил бы вас на одну из высших должностей в германской армии? Правда ли, что, сдавшись в плен, вы стали преподавать в высших советских военных академиях? Паулюс отвечал с достоинством, но видно было, что он находился в состоянии стресса. На первый из приведенных выше вопросов он ответил, что фюрер всегда относился к нему хорошо, но нет основания считать его «любимым генералом». Отвечая на второй вопрос, он сказал, что сам результат войны говорит о том, что ему нечему было учить советских военачальников.
В течение всего процесса в Нюрнберге было представлено огромное число документов и свидетельских показаний, которые не оставляют и тени сомнения в том, что война, начатая Германией 22 июня 1941 года, была войной агрессивной, развязанной в соответствии с замыслами, которые Гитлер вынашивал чуть ли не с самого начала своей политической деятельности. Тем не менее и сегодня еще продолжают появляться публикации вроде книги Суворова «Ледокол», делается попытка доказать недоказуемое – что война, развязанная нацистами, была войной если не спровоцированной, то, во всяком случае, не агрессивной, превентивной. То, что такие публикации время от времени появляются, не столь уж и сенсационно. Удивляет другое, а именно то, что они печатаются и находят сбыт в России. Видимо, желание очернить свою историю у некоторых личностей столь велико, что они готовы ради этого обелить даже Гитлера.
В связи с Нюрнбергским процессом периодически возникает еще один вопрос, на котором стоит остановиться. Некоторые средства информации как за рубежом, так и в России склонны изображать дело таким образом, что в ходе процесса главными были вопросы, неприятные для советской стороны, такие как пакт Молотова-Риббентропа и Катынское дело.
Что касается первого из этих вопросов, то он действительно время от времени всплывал в выступлениях некоторых подсудимых и их защитников. Но ситуация была такова, что другие вопросы, столь же или даже более неприятные для Великобритании и Франции, также возникали в ходе процесса: попустительское, если не сказать поощрительное, отношение этих держав к захвату Гитлером Австрии; Мюнхенский сговор, когда за спиной чехословацкого правительства был дан зеленый свет Германии на захват Судетской области, а затем и всей Чехословакии; некоторые до сих пор остающиеся непроясненными места в переговорах англичан с Гессом в мае 1941 года. И все же как непосредственный свидетель я могу твердо заявить, что как эти вопросы, так и советско-германский пакт 1939 года остались на заднем плане, главными темами были агрессивная политика гитлеровской Германии и зверства, которые были совершены фашистами в ходе войны.
Дело о расстреле польских офицеров в Катыни было действительно включено в обвинительное заключение, причем по настоянию советской стороны. В то время правда о Катыни еще не была известна, и я допускаю, что ее не знали даже сами советские обвинители, которые, поднимая этот вопрос, могли исходить из доклада официальной комиссии, состоявшей из весьма уважаемых представителей советской общественности.
Так или иначе, но трибуналу пришлось заняться Катынским делом. Это было в июне 1946 года. К тому времени я уже уехал из Нюрнберга. В суде были заслушаны аргументы как советского обвинителя, так и немецких защитников. Ни та ни другая сторона не предоставили неопровержимых доказательств, которые бы подтвердили, что это дело рук другой стороны. Все дело сводилось к дате расстрела польских офицеров – 1940 году, то есть до начала войны и прихода немцев, или осени 1941 года, когда те места уже были оккупированы. Вопрос этот остался непроясненным, а потому, заслушав обе стороны, трибунал решил вообще не включать его в приговор, что в тот момент скорее выглядело как неудача советского обвинения. Сегодня после обнародования записки Берии Сталину с предложением расстрелять более 12 тысяч польских офицеров вопрос этот ясен. Неясным остается, во всяком случае для меня, почему надо было расстреливать этих офицеров. Ведь многие другие польские офицеры оставались нетронутыми, а после начала войны с Германией генералу Андерсу была предоставлена возможности сформировать специальный корпус из поляков, находившихся на советской территории.
Расскажу еще об одном эпизоде, который не получил сколько-нибудь широкого политического резонанса, но отчетливо продемонстрировал разницу в психологии советских и западных юристов. Однажды – мне кажется, что это было уже в начале 1946 года, – Нюрнберг посетил первый заместитель министра иностранных дел Андрей Вышинский. На одном из приемов, устроенных в его честь, Вышинский поднял свой бокал со словами: «Предлагаю тост за то, чтобы все подсудимые были осуждены и повешены». Это было в духе его извинительных речей на московских процессах. Сказав эти слова, он тут же опорожнил свой бокал. За ним, не дожидаясь моего перевода, последовали и другие присутствовавшие. Когда же я перевел этот далекий от норм юриспруденции тост, англо-американские судьи и их заместители, если пользоваться нынешним сленгом, буквально «отпали». Как я потом понял из разговоров с секретарями американских судей, их начальников больше всего беспокоило, как бы эта история не попала в прессу. По-моему, обошлось.
А в общем и целом работа судей, в кругу которых, как я уже говорил, мне в основном и довелось пребывать, в течение всего процесса шла достаточно гладко. Главное и, пожалуй, единственное принципиальное разногласие возникло только в самом конце, когда обсуждался вопрос о приговоре. Никитченко высказал свое особое мнение по поводу решения других судей признать Шахта, Папена и Фритче невиновными. Советский судья также высказал мнение, что Гесса должны были бы приговорить к смертной казни, а не к пожизненному заключению.
К тому времени меня уже не было в Нюрнберге, и мне неизвестно, отражало ли особое мнение, высказанное Никитченко, его собственную точку зрения, или же оно было продиктовано из Москвы. Но так или иначе, мне тогда казалось и кажется теперь, что было бы лучше, если бы приговор стал единогласным, без особых мнений. К тому же психологически оправдание двух или трех подсудимых делало его более убедительным для немецкого населения.