Книга Язычник - Александр Кузнецов-Тулянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты лучше убей… — сердито сказал Бессонов.
— Я ж и так убил, — встрепенулся Миша.
— Ну, Миша! — Бессонов яростно замотал головой, но не стал больше ничего объяснять испугавшемуся рыбаку.
Миша растерянно заморгал и стал озираться, ища поддержки, все еще не понимая Бессонова.
В прошлой жизни на материке, загроможденной тысячами мелких событий, как кладовая старьем, Миша Наюмов был сварщиком — хозяином крохотного плазменного солнца. В той жизни он попал в аварию на фосфорном заводе, и на правой, стянутой синюшным ожогом руке его не хватало указательного пальца, шея тоже обгорела, и голова чуть клонилась набок — чтобы нести ее прямо, при ходьбе он вздымал правое плечо. После аварии судьба позволила ему сменить огонь на воду. Был Миша самым деятельным и собранным из всех рыбаков. С утра до ночи пребывал в работе, в неутомимом движении… Но Мишина природа требовала хозяина, он перед каждым, кто, по его иерархическим представлениям, стоял выше, не мог вести себя просто. Он и перед Бессоновым юлил и подлизывался, без нужды лез с угодливым словом. Злился Бессонов, и Миша бывал гневлив, матерился на остальных, оттаивал Бессонов, и Мишино лицо теплело улыбкой. Он был и внутренне — раболепием своим перед начальством, и немного внешне — раскосостью и широким лицом, похож на японца.
* * *
Бессонов в те дни уже перекликался с океаном, и он знал, что не за ним одним такое водится: от других тоже слышал, что на путине наступает момент, когда начинаешь заговариваться, если нет рядом свидетелей твоему чудачеству. Или безумию? И тогда океан наполняется душой — или душа его становится видна тебе. Океан оживает и начинает откликаться. Бессонов отправился как-то к мысу смотреть удобные швартовки, чтобы в новых местах брать валуны, и, отойдя порядочно от барака, вдруг безотчетно принялся напевать и орать в голос — совершенную бессмыслицу, как орал бы человек, заглядывающий в пещеру, чтобы по эху почувствовать ее глубину. Но Бессонов, будто погрузившись в туман, извергая нечленораздельное, дикое: «А-а-ого-го-арр!..» — ловил не эхо, а нечто чужое, вплетенное в отраженный от скал голос. И было ли оно явлено человеку или только мерещилось, но вызывало в человеке прилив радости: океан откликался — что-то звучало, с некоторой снисходительной насмешливостью, в голосе океана. Океан был гермафродитен, двулик, но теперь он являл чистейшую женственность, зелень и голубизну, он потворствовал человеку, до поры затаив в глубинах мужское начало, то свинцовое, темное, жестокое, обжигающее холодом и ветром, то, что уже не потворствовало, а противостояло им — мужикам, может быть, даже как равным. Бессонов шел, рычал и пел, забыв, зачем он здесь, куда шагает. В такие минуты он чувствовал податливость океана. Но об этом не думалось, и оно само всплывало из туманов интуиции — чувство подводных толщ, глубин, течений, настроений океана. И где-то фоном, мимоходом приходило мелькающее знание о том, что завтра — ну, может быть, послезавтра — косяки лососей сместятся к югу и достигнут острова. Может быть, это зналось и виделось из совсем явного: прилетели на остров стаи коричневых и белохвостых орланов больших сильных птиц, — слишком многочисленные стаи в томительном ожидании сидели на деревьях по-над речками.
А может быть, пронзительное чувство пришло к Бессонову из удачного стечения мелких примет. Утром, оторвав голову от подушки, он, по обыкновению, проводил взглядом Витька, который вставал с постели сразу в отличие от старичков, долго потягивавшихся. Витек в трусах, босиком прошлепал по твердому земляному полу во вторую половину барака и в кандейке загремел крышками, заглядывая в кастрюли. Но дверь отворилась, просунулась голова Валеры, прогнусавила:
— Витек, щас будет чифан, голодным не оставлю…
Бессонов улыбнулся — он давно решил: если день начнется иначе, если Витек не подойдет к плите или кто другой опередит его, то от предстоящего дня удачи не жди. Бессонов сам себе случайно придумал эту примету, как и кучу других. Они досаждали обязательностью и нелепостью. Но он не думал с ними бороться, зная, что, нагрузившись бессмысленной чепухой, на рыбалке живется вернее. Да просто и нельзя было сказать: я ни во что не верю. Если так сказать днем, вечером уже забудешь об атеизме и приметишь в одном углу возню упыря, в другом — домового, а ночью пойдешь ставить на крышу мисочку с едой для навьев и бросать монетку в море. Утром же начнется другая басня: взбредет в голову встать лицом к Лику Вселенной, вытянуть руки и впитывать энергию солнышка — мурашки встопорщатся на руках.
Так, на всякий случай, они все жили в кругу немыслимых ритуалов и примет. Были общие приметы: в кунгас не плюй — он твоя опора, в океан не плюй и по возможности не мочись, он тебе отец и кормилец, не простит плевка, хочешь плюнуть — проглоти, хочешь помочиться — приперло, — проси и проси у него прощения; в океане не сори, вот они и возили с собой консервную банку для окурков и мусора, который высыпали на берегу; в океане не свисти просвистишь удачу и собственную голову; об удаче, даже если она уже свалилась на тебя, вслух не говори, принимай молча — иначе спугнешь; еще молчаливее принимай невезуху; тринадцатого по возможности сиди на берегу; океану никогда не верь — он двулик, но ругать его не смей и думать нехорошее о нем не смей, а если чем-то недоволен, можешь немного поматериться на товарища или на самого себя; но и чрезмерного сквернослова одергивали, потому что от тяжелых, мерзких слов навевало нехорошим, бедственным… Ходили среди них заговоры, нет-нет и соскочит с уст ворожейная прибаутка: «Подуй, родной, дай выходной».
Были приметы, приходившие спонтанно — из неожиданных сплетений обстоятельств, из туманных намеков бытия, и они принимались всеми, на каждой тони были свои «закавыки», непонятные пришлому. Бессоновские рыбаки вдруг решили, что выходить на одном кунгасе шестерым нельзя. А кому пришло в голову, что раз уж цифра «шесть» — нечистая, то и шестеро на борту — плохо, уже никто не помнил. Так же в первом кунгасе место на передней банке у левого борта стали считать «квелым» — кунгас там «тянул силу». Рождались совсем интимные мелкие приметки, никому, кроме единоличного владельца, не ведомые. Померещилось Бессонову, что кеды, когда он разувался на ночь, должны стоять у нар носками врозь, так он и ставил их каждый раз. Пробудившись утром, Бессонов следил за Витьком, затем, показательно и наигранно кряхтя, вставал, одевался и шествовал на двор — метрах в тридцати за избушкой, у гряды камней, была прорыта неглубокая сортирная канава. Затем спускался к ручью и умывался холодной чистейшей водой, истекающей из глухого заросшего распадка. Шел завтракать. Таков был заведенный ход мелких утренних событий, который нельзя было нарушить: нельзя было, проснувшись, выпить стакан воды, сначала требовалось воссесть над канавой, даже если организм не выдавал никаких побуждений, а потом нужно было поплескать в заросшее лицо из ручья, даже если из-за сильного шторма все остальные без надобности не выглядывали из барака. Бессонов позволял себе только одну слабость — обрастать щетиной; брился он раз в несколько дней, потому что безопасный станок вызывал у него раздражение, а электробритва, понятно, бездействовала.
Перед выходом в море он обязал себя еще к одному: всякий раз он должен был посмотреться в квадратное зеркальце, лежавшее на полочке в изголовье нар. А шествуя в тяжелых отвернутых сапогах к кунгасу, должен был трижды сплюнуть через левое плечо. Однажды кто-то без спроса взял зеркальце. Бессонов устроил скандал, едва не кончившийся мордобоем. Рыбаки не восприняли это за мелочность, хотя и не поняли его, просто решили, что забуксовала в нем какая-то злость.