Книга Дорога великанов - Марк Дюген
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сел рядом с матерью. Она молча завела автомобиль. Но как только мы выехали на дорогу, она буквально взорвалась:
– Что ты им сказал?
Я держал себя в руках.
– Это бессмысленный вопрос. За четыре года мы много о чем успели поговорить.
Она барабанила пальцами по рулю, но этого, кажется, было недостаточно. Она грохнула по рулю кулаком, словно молотком.
– Хватит уходить от ответа, Эл! Что ты им сказал? Почему они решили, что тебе будет лучше без меня? Я что, заразная? Что ты им наболтал? Ты говна не стоишь, гаденыш, ясно?!
Она была красной, как чехлы для сидений в машине.
– Ты свалил всю вину на родителей? Когда я представляю себе, что преступник и манипулятор вылез из моего собственного живота, мне хочется вырвать себе яичники! Ты даже не способен осознать свои проступки! А может, это я вложила в твои руки ружье и нажала на курок?
Она резко затормозила, и от шин поднялась пыль. Она глубоко вздохнула, затем сделала вид, что успокоилась.
– Послушай меня внимательно, Эл. Может быть, ты мой сын. Но ничто не обязывает меня тебя любить. Я сейчас работаю на серьезной работе: я личная ассистентка декана в университете. Я не хочу, чтобы ты продолжал портить мою репутацию. Тебя выпустили из больницы, потому что сочли здоровым. Теперь найди работу и проваливай отсюда. Я согласилась приютить тебя на три дня. На три дня – а потом выметайся. Порешив бабушку с дедушкой, ты покинул этот мир. Если хочешь в него вернуться – пожалуйста, без меня!
Она медленно ехала вперед.
– Что ты собираешься делать? – спросила она уже более мягким тоном.
Честно говоря, я пока не знал. Я хотел работать с мотоциклами или что-нибудь делать на природе, но мое желание еще толком не оформилось.
– Я попрошу, чтобы меня взяли во Вьетнам.
Идея показалась матери интересной и смелой.
– Тебе в этой больнице действительно промыли мозги. Я помню тебя трусом, писавшим в штаны при малейшей угрозе физического насилия. И что? В твоем нынешнем положении тебя могут взять во Вьетнам?
– Не знаю.
– Так разузнай. И побыстрее.
Мы возвратились в больницу. Женщина со стойки администрации встретила нас изумленным взглядом. Насчет службы она ничего не знала. Многие после Вьетнама попадали в психушку. Но я был первым, кто после психушки хотел попасть во Вьетнам. Женщина позвала старшего коллегу, который ответил на мой вопрос положительно. Находясь под надзором, на службе, я никак не мог нарушить правила поведения условно освобожденного. Начальник оставил мне свои координаты на случай, если военным понадобится дополнительная информация, и обещал уладить все возможные проблемы со стороны правосудия. Я давно готовился к войне, хоть и не сознавал этого. Я тренировал себя, контролировал свои реакции, эмоции. Я мечтал уехать подальше от матери.
В три часа дня мы прибыли в Санта-Крус[49]. Мать высадила меня в центре и отправилась в университет. Засомневалась, прежде чем дать мне дубликат ключей от дома и несколько долларов. Я купил себе гамбургер и, едва проглотив его, толкнул дверь в призывной пункт. Там в маленьком кабинете сидел мужик, чисто выбритый и в опрятном костюме. Когда я вошел, он отпрянул, косо на меня посмотрел и спросил, что мне угодно. Я заполнил вопросник, и меня отправили к сержанту: тот читал комикс, сидя в еще более маленьком кабинете. Сержант сделал важное, насколько мог, лицо, и мы перешли к фактам.
Я не солгал ни о чем. Упоминание об убийстве бабушки с дедушкой поставило сержанта в тупик. Он заявил, что мои физические особенности не вполне соответствуют армейским требованиям. Например, в армии ни за что не найдется обуви моего размера. Мужик выглядел обеспокоенным. Немногие приходили, чтобы добровольно отправиться во Вьетнам. Однако сама перспектива поместить меня в вертолет уже представлялась невероятной. Если бы я был либо просто великаном, либо просто парнем, который убил бабушку с дедушкой, тогда бы сержант еще справился. Но великан, который убил бабушку с дедушкой, – это уже слишком. Сержант взял мои координаты и пообещал перезвонить, если я понадоблюсь.
Мать снимала дом, похожий на все остальные. Не слишком старый, лет пятнадцать назад построенный, я думаю. Не мрачный, но и не то чтобы залитый светом. От соседей нас отделял садик метров двадцать в длину. Кругом царила чистота, характерная для квартала среднего класса. Сад утыкался в белую стену, не очень высокую. Сквозь стеклянную дверь я видел кошачий рай, который мать устроила для своих любимцев: конкурсные коты валялись на солнышке, чувствуя себя хозяевами в доме. Темные комнаты вгоняли меня в депрессию. Мать приготовила мне комнату на первом этаже, у входной двери. На случай неожиданного визита сотрудника службы пробации мои вещи мы решили не распаковывать.
Перед ужином я отправился на прогулку в город. Я не верил своим глазам. За четыре года мир изменился больше, чем до и после войны, насколько я знал. Повсюду шлялись молодые люди, грязные, словно нищие бродяги: девушки в длинных цветастых платьях и сандалиях, юноши непонятно в чем. Они шли, покачиваясь из стороны в сторону и сверкая красными глазами. На шеях и на запястьях висели побрякушки ремесленного производства. У парней жирные волосы ниспадали до плеч, словно у девушек; многие носили бороды. Еще никогда я не видел столько размалеванных лиц и людей в лохмотьях. Я подумал, что, наверное, страна переживает серьезный кризис, раз на улицах такие толпы бродяг. Внезапная победа уродства над красотой должна была иметь какую-то причину.
Несколько раз ко мне приставали девушки, которые жаждали рассказать о Христе, о мире во Вьетнаме, о реинкарнации, – в общем, несли полный бред. Одна остановилась передо мной, скрестив на груди руки, и назвала меня белым тотемом, истребителем индейцев. Мне даже не пришлось отталкивать ее: она сама внезапно захохотала как умалишенная и отступила. Я был не в настроении, чтобы связываться с психами. Просто хотел, чтобы меня оставили в покое. Мною овладела глухая жажда расправы, но я держал себя в руках. Я присел на скамейку в парке, где человек пятьдесят безумных декадентов пребывали в состоянии свободного падения. Я гордился тем, что, в отличие от них, одет в чистую рубашку – синюю, с короткими рукавами. Я выглядел слишком огромным, чтобы кто-нибудь покусился на мою скамейку.
Около часа я наблюдал за людьми, и наша судьба казалась мне совершенно бессмысленной. Ни один из этих бродяг не имел шанса выжить в ближайшие сто лет; история нашего рода представлялась мне геноцидом, а время – убийцей. Каждое новое поколение билось, воевало, дрыгало ручками и ножками, а затем ложилось в гробы. Я хандрил, не отрицаю. Я с удовольствием пустил бы себе пулю в лоб или подстрелил бы кого-нибудь из молодых психов или стариков, гулявших в парке – бесцельно, печально, по причинам, известным лишь им самим.