Книга Еще один круг на карусели - Тициано Терцани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Йоговская традиция обещает человеку овладение этим умением и другим, даже более интересным: способностью переносить боль на что-нибудь, находящееся вне себя. Одной из самых известных притч на эту тему почти тысяча лет. Ее главный герой, тибетец Миларепа, — реальный персонаж. Он, величайший из йогов, стал легендой. Его до сих пор часто изображают с ладонью у правого уха: он как будто прислушивается к страданиям мира.
Миларепа родился в Тибете в середине XI века в семье богатых торговцев шерстью, но после смерти отца семья разорилась. Желая отомстить за страдания матери, которую родственники лишили всего имущества, Миларепа изучает черную магию и, овладев ею, добивается разорения и смерти обидчиков. Раскаявшись в своем поступке, он становится учеником великого наставника своего времени — Марпы-Толкователя — и несколько лет живет отшельником в лесной чаще, питаясь одной крапивой, которую варит в глиняном горшке. Со временем Миларепа прославился своей великой мудростью, почерпнутой не из вызубренных священных текстов, а из собственного опыта.
Один монах, его современник, один из самовлюбленных книжников, позавидовав славе Миларепы, решает его убить. Он подсылает к нему свою наложницу, подговорив ее поднести отшельнику отравленный йогурт. Занятия йогой научили Миларепу, помимо всего прочего, читать чужие мысли. Едва увидев женщину, он угадывает ее замысел, но рассудив, что он уже стар и смерть так или иначе близка, выпивает яд.
И вот Миларепа при смерти. Раскаявшись, злодей-монах бросается к старику. Он просит Миларепу передать ему все муки, которые тот сейчас испытывает. «Если бы я это сделал, ты и минуты бы не выдержал», — отвечает Миларепа, который ничем не показывает, насколько сильно он страдает. Монах настаивает. Чтобы дать завистнику понять, что ему не выдержать такой боли, Миларепа переносит часть своих мук на дверь и она трещит, корежится и раскалывается. Злодею ничего не остается, как броситься к ногам Миларепы и молить о прощении. Он просит Миларепу сделать его своим учеником, прежде чем старец «оставит свое тело».
Когда начинаешь приходить в себя после операции, одно из первых ощущений, один из первых, успокаивающих признаков того, что ты еще на этом свете, — это боль. У меня ужасно болел живот — казалось, его проткнули тысячью острых пик, но я быстро научился держать все под контролем. При помощи медитации? Перенеся свою боль на дверь? Да ничего подобного. Просто мне дали пульт с кнопкой, стоило на нее нажать, и в вену поступала порция какой-то чудодейственной жидкости. Боль отступала, я успокаивался. Как только она возвращалась, я снова нажимал на кнопку. Специальное электронное устройство вело учет жидкости, чтобы не допустить передозировки. Когда я слишком увлекался, подача обезболивающего временно прекращалась. Но, не зная этого, я жал на кнопку… и мне все равно казалось, что боль отступает. Врачи называют это явление «эффектом плацебо»: целительное воздействие на организм вещества совершенно нейтрального. Например, когда облегчение наступает от простой воды, выпитой вместо сильнодействующего лекарства, или от проглоченной пилюли из обычного мела.
За работу пульта с кнопкой отвечали двое молодых врачей из «Отдела по контролю за болью», которые каждый день меня навещали. Не знаю, что они мне вводили, но оно помогало. Может, это было то же самое вещество, которое тело вырабатывает самостоятельно, если возникает потребность. Тело знает, что делает. В миг невыносимой боли, от которой можно умереть, тело выбрасывает в кровь порцию собственного обезболивающего и человек справляется с болью. Так солдат, которому оторвало руку, продолжает бежать еще какое-то время, будто ничего не случилось.
Может, именно этим объясняется чудесная история Сармада, мистика XVII века, которую гиды сейчас рассказывают всем туристам, посещающим его могилу у Красного форта в Дели. Сармад был евреем, возможно, и христианином; родом он был из Армении, а ислам принял в Индии. Он славился своей мудростью, стихами, написанными на персидском, и еще тем, что, «опьяненный любовью Создателя», плясал на людях, сбросив одежду — «освободившись наконец от всякого груза, в том числе и от груза одеяния своего». Сармад был суфием, как мой анестезиолог; и ортодоксальные муллы, подвизавшиеся при дворе, обвинили его в ереси. Владыка Аурангжеб велел его обезглавить.
«О, Великий Боже, — обратился мудрец к палачу, — сегодня ты в этом обличье, но я узнал тебя. Добро пожаловать!» — произнес он и с улыбкой подставил шею. Палач взмахнул ятаганом, и Сармад с отсеченной головой в руках сделал еще два танцевальных шага перед ужаснувшейся толпой. Это случилось в 1659 году.
Похожая история случилась в IX веке с другим мистиком, Аль-Халладжем, утверждавшим, что Бог и Истина едины, а человек — часть этой Истины. За это его обвиняют в ереси, и султан приказывает ему отречься от своих слов. Халладж отказывается. Султан велит отсечь ему кисть руки, но Халладж твердит свое: «Я — Истина». Тогда ему отрубают руку целиком, но Халладж не отступается от своих слов. Наконец ему отрубают ногу, но и тут звучат его слова: «Я — Истина…» «Голову долой!» — кричит султан. И голова Халладжа катится по земле, а губы шевелятся: «Я — Истина».
Я неподвижно лежал на постели, заняться было нечем, и воспоминания об этих историях поддерживали меня в игре, которую я вел сам с собой, ставя себе цель какое-то время продержаться, не нажимая на кнопку. Пытаясь обмануть боль, я медитировал, пытался отвлечься, представить что-то приятное — например, что я лежу на воде, а вокруг море, спокойное и теплое. Я говорил себе, что былые радости теперь компенсируются страданием и в этом своя справедливость.
Я задавался вопросом, почему мы устроены так, что не можем вернуть боль, даже самую жуткую, когда она уже прошла. Мы только знаем, что испытали ее. Я спрашивал себя, почему во многих языках слово «боль» используется для обозначения как физического страдания, так и душевных мук. Я думал о том, что психоанализ — это что-то вроде «службы контроля» над этой другой болью, и о том, как мне повезло, что у меня есть под рукой кнопка. И временами, устав сопротивляться… я нажимал на нее.
По пути из больницы к себе в логово я раз в неделю останавливался на углу Шестьдесят Седьмой и Мэдисон-авеню, поднимался на двенадцатый этаж на старом, скрипучем лифте и входил в никогда не запертую солнечную квартирку.
Здесь уже несколько десятилетий жил мой закадычный друг — писатель, которым я восхищался, человек многих культур; один из тех, кого следовало поместить в музей, чтобы последующие поколения представляли, какими прежде были люди. Его земной срок истекал, уже несколько месяцев девяностолетний Николо Туччи был прикован к постели. Элегантный, с красивой седой бородой и длинными волосами, которые делали его похожим на благородного бунтаря XIX века, он никогда не жаловался на свою немощь.
Полурусский, полуфлорентиец, он приехал в Нью-Йорк в конце тридцатых годов, вместе с другими итальянцами вел антифашистскую работу, а после войны так и остался в Америке. Писатель, памфлетист, литературный Дон-Кихот, борец всегда имел в запасе острое словцо или свежее, парадоксальное толкование старых и новых событий из истории человечества. Мы были знакомы больше тридцати лет.