Книга Смех людоеда - Пьер Пежю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько недель спустя, когда все только и говорили, что о проигранной войне, о бездомных, о городах, разрушенных бомбежками, о нищете, о голоде, о прибывающих французских солдатах, об американских солдатах, которые устраивались здесь жить, оккупировали страну, устанавливали свои порядки, доктор Лафонтен скромно и незаметно обвенчался с Магдой. Через год родилась девочка. Клара. Ее отец, к тому времени работавший в Кельштайне врачом, казалось, был счастлив, он преобразился, он дни и ночи посвящал больным, ослабленным эпидемиями детям, раненым, вернувшимся с войны. Люди ничего не знали о недавнем прошлом Лафонтена, но испытывали к нему суеверное чувство, безотчетно ему доверяли. В другое время его сочли бы святым, но теперь уже никто не мог верить в святость. Магда, погруженная в туман, пену печали, под которой скрывалось неисцелимое отчаяние, не справлялась с полной сил девочкой, у которой были материнские светлые глаза и черные, как у отца, волосы.
Жизнь делала вид, будто идет себе дальше, обыденная, повседневная, «как прежде»…
Из огромной глыбы возможного, из хаоса чужого, почти утраченного прошлого я извлек эти хрупкие фигуры Магды и Клары, вывел на свет эти линии жизни, проведенные с пугающей уверенностью. Вот так.
(Париж, весна 1964 года)
После долгих бесцельных блужданий по улицам Парижа вхожу в ворота Люксембургского сада, ныряю под свод старых каштанов и вскоре оказываюсь на аллее Королев, которая тянется вдоль большого водоема. Дети, столпившись у бассейна, отталкивают от берега белые парусники, а концентрические волны, порожденные струей фонтана, неутомимо гонят кораблики обратно. Воспоминание о книжках с картинками. Застывшее время. Свет и радостные возгласы. У детства есть чудесные солнечные карусели. Молодость строит себе куда более мрачные.
Как бы далеко я ни забрел, всегда в конце концов прихожу к каменной балюстраде. Стою, не двигаясь, скрестив руки под грудью, навалившись на перила, и подбородком упираюсь в грудь. Стою подолгу. Именно на этом месте и именно в таком положении нашли моего отца, потерявшего всю кровь, бледного и словно окаменевшего.
Поднимаю голову: вокруг меня невинная толпа праздношатающихся, мечтателей, влюбленных и одиночек. Люксембургский сад — большая поляна посреди Парижа. Все, кому удалось сбежать от шума, замедляют шаг по мере того, как удаляются вглубь от ворот. На время поддаются этой медлительности, так подходящей для возвращения давней печали или расцвета совсем новенького счастья.
Стою, оперевшись на балюстраду. Перила хранят скрытую от всех тайну. У воды терпеливые матери. Чуть подальше — хорошо одетые господа, пристроив у ног кожаные портфели, жмурятся, подставив лицо солнцу, и их степенность понемногу испаряется.
Ранним осенним утром садовник, подметая опавшие листья, нашел тело моего отца. Он привык к городским несчастьям и к предутренней усталости, но его удивила столь долгая неподвижность на довольно ощутимом холоде, и он для начала помахал своей метлой у самых ног этого бесчувственного типа.
— Мсье? Мсье, с вами все в порядке?
Достаточно было коснуться плеча, чтобы труп повалился. Бледное лицо, пустые глаза, крови мало — фатальное внутреннее кровотечение. Должно быть, лезвие убийцы было особенно остро заточено. Смертельно раненный отец, вероятно, сделал еще несколько шагов, может быть, попытался удержаться за этот последний парапет перед тем, как умереть здесь в одиночестве, в полумраке, предшествующем закрытию сада, а потом всю ночь простоять в этой обманчивой позе.
Все еще опираясь на каменные люксембургские перила, я думаю о кинжале, вспоровшем живот. Я сейчас вижу то, что видели в последнее мгновение глаза моего отца: серые грядки, светлые пятна на балюстраде, скучно поблескивающий гравий, последние тающие в сумерках пальто.
Мне было двенадцать лет, и я не то играл, не то мечтал в нашей лионской квартире, когда телефонным звонком из Парижа нас известили о бессмысленном убийстве отца. Мать, чье лицо мгновенно стало неузнаваемым, смотрела на меня. Я смотрел на нее. В страшной тишине из криво положенной трубки доносились пронзительные гудки. Я и теперь не перестал тосковать, но, как ни странно, в последнее время, и особенно после моей поездки в Германию, какая-то новая энергия подталкивает меня к продолжению, я пребываю в зыбком ожидании откровения. Та же энергия струится в моих руках, когда я тру и скребу краски на своих рисунках. И все ту же энергию я сжигаю в бесконечных блужданиях по Парижу после занятий в лицее, а иногда и вместо них.
Опираясь на парапет, я никаких планов мести не вынашиваю. Кому мстить? Но я уверен, что рано или поздно раскрою эту тайну! Когда-нибудь я пойму! Смерть отца перестанет быть огромным камнем, который давит мне на затылок. Я буду знать.
Когда я впервые оказался в трагическом углу, образованном балюстрадой на аллее Королев, на том месте, которое полицейские назвали «местом преступления», я крепко-крепко сжимал ледяную под тонкой черной перчаткой руку матери. Мы спешно приехали из Лиона, я помню бесконечное путешествие, наше полнейшее безмолвие, вкус бутербродов с колбасой, завернутых в коричневую бумагу, несчастное и серьезное лицо матери, словно обращенное внутрь, лицо, на котором не показались еще ни отчаяние, ни страх. Ни единая слезинка. Один только раз приласкала меня, и жалкие остатки неверия растаяли. Она сидела напротив, очень прямо, глядя в пустоту. В поезде было жарко. Мать казалась мне скорбным атлетом, сосредоточившимся перед решающим состязанием.
Встретивший нас на Лионском вокзале инспектор полиции сказал, как-то странно на нас посмотрев:
— Мадам Марло, ваш муж, несомненно, стал жертвой бродяги. Убийство с целью ограбления. Денег не осталось: пропал не только его бумажник, но и часы. К счастью, в кармане пиджака у него лежал конверт с вашим адресом, и нам удалось его опознать. Владелец типографии в Лионе… так ведь, верно? Но зачем он приехал в Париж? И почему в тот вечер оказался в Люксембургском саду? Вот в этом вы можете помочь нам разобраться. Да, стало быть, речь идет о нападении! Знаете, есть воры, способные на все. Он, наверное, пытался защищаться.
Весь недолгий путь до института судебной медицины мать упорно молчала, и инспектор в конце концов тоже умолк, но потом заговорил снова:
— Но, может быть, вам известно, что у него были враги? Или что он встречался с подозрительными людьми? Мне сказали… да, у полиции много сведений… что он много занимался политикой. Да, я знаю о его героическом поведении во время войны — Сопротивление, подполье… но он и после того не успокоился, ну, скажем, был близок к… определенным кругам. Так что…
Дядя Эдуард ждал нас у морга, где маме и ему предстояло опознать тело. Меня внезапно сдали на попечение полицейского в форме, молодого парня, который совершенно не знал, что со мной делать, поминутно прочищал горло, да так ничего мне и не сказал.
Выйдя оттуда, дядя театральным жестом заключил сестру в объятия, потом погладил меня по голове и при этом, не умолкая, твердил: