Книга Модель - Николай Удальцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В развитом мире уже давно нет никакой власти.
Есть аппарат управления, который занимается созданием целесообразных законов и инструментирует механизм их разумного исполнения.
— А вы не боитесь того, что у вас наступает тридцать седьмой год? — Элия Вита проговорила это, прямо стоя передо мной, очень выигрышно демонстрируя мне свою фигуру.
И я подумал: «Вот чертова история моей страны — о чем только ни приходится говорить, чтобы быть правильно понятым красивой женщиной?» — но, чтобы быть понятым красивой женщиной, интересующейся историей моей и ее страны, сказал совсем иное:
— Не все, что происходит в моей стране — нравится мне. — Не говорить же мне было ей, что все, что происходит в моей стране, мне не нравится. — Но все-таки говорить о наступлении нового тридцать седьмого года не стоит.
— Почему?
— Потому что — тридцать седьмой год — это такое время, когда в тридцать шестом году говорить о том, что наступает тридцать седьмой год, было смертельно опасно.
— Надеешься на то, что палачи не появятся? — усмехнулась она, явно сама не веря в то, что в двадцать первом веке в европейской стране, какой бы она ни была, могут появиться палачи.
— Понимаешь, Элия, авторитаризм отличается от тоталитаризма тем, что базируется не на палачах.
— А на ком?
— На холуях.
Тоталитаризм нуждается в поддержке.
Авторитаризму достаточно холуев.
При этом: и первое, и второе — гадость для существования людей.
И единственное, что я мог добавить к этому, — то, что, если бы на свете не было дураков и подонков, многие гадости никогда не случились бы.
Но это добавление пришлось бы перенести разряд ненаучной фантастики…
…Мы оба замолчали.
Она — потому что обдумывала мои слова.
А я — потому что не мог сказать, что авторитаризму легче, чем тирании.
Палачей еще нужно искать, а холуи прибегают сами…
— …Ты хочешь сказать, что в вашей стране демократия не уничтожена?
— Если об этом безопасно спрашивать, значит, если и уничтожена, то — не полностью.
— А ты любишь свою власть, — прошептала Элия после того, как молчание себя исчерпало.
И я ничего не сказал в ответ, подумав о том, что история моей страны иногда такова, что, отстаивая справедливость, выглядишь человеком, отстаивающим интересы власти: «Почему я обязательно должен любить власть?
Меня вполне удовлетворила бы власть, которую нелюбить не приходится…»
…Но вместо этого я проговорил:
— Процветает только та страна, в которой власти и народу нужно одно и то же.
А потом — страну ведь создает народ.
Власть может только одно — не испортить свою страну. — И не добавил: «За что же мне любить власть, которая не только не помогает мне делать мою жизнь лучше, но даже не может меня обмануть, когда рассказывает мне о том, что делать мою жизнь лучше она мне помогает?»
— Да…
Ты готов защищать свою страну, — От этих слов Элии, сказанных совершенно серьезно, мне пришлось отшутиться:
— С точки зрения здравого смысла, любую страну нужно защищать прежде всего от своих собственных граждан.
— И чей же это здравый смысл? — спросила Элия, видимо, думая, что здравый смысл — это такая штука, которая непременно нуждается в приватизации.
И я ответил первым же, что пришло мне на ум:
— Например — природы…
— …И какая же у вас идеология? — спросила она; и я не ответил ничего, потому что мне всегда казалось, что идеология — это попытка заменить здравый смысл лозунгами…
…Мне показалось, что прибалтийская Элия исчерпала свои вопросительные знаки русскому художнику, но ошибся.
Просто она заменила вопрос предположением:
— Все вы, русские, любите свою власть.
И голосуете за нее, — сделала Элия Вита последнюю попытку вернуться к спору о власти; и это утверждение моей гостьи вновь заставило меня улыбнуться.
Мне не хотелось говорить о различных манипуляциях на выборах, тем более что легко нашелся довольно верный, хотя и веселый ответ:
— На любых выборах побеждает тот, за кого голосует больше дураков.
— Н-да, ваша жизнь, наверное, меняется, если вы это не только понимаете, но и говорите об этом. У нас так пока и не думают, и не говорят, — прошептала она; а я подумал: «Жизнь, конечно, меняется.
Неизменным остается одно — прохвосты постоянно пробираются на облюбованные ими места…»
…Я не рассказал Элии о том, что однажды у меня был разговор с человеком из провластной молодежной конторы, и этот человек, который, несмотря на свой мелкий возраст, бывший уже довольно крупным прохвостом, пустился передо мной в рассуждения:
— Мы и такие, как мы — это опора власти. Мы поддерживаем власть потому, что мы — граждане. — И мне ничего не осталось, как ответить ему, присовокупив искренний вздох:
— Каждый гражданин незаменим, а вы — люди заменимые…
— … Петр, а может, вы — просто русский националист? — проговорила моя гостья, глядя мне в глаза.
И во взгляде я прочитал надежду на то, что я каким-то образом сумею уверить ее в том, что это не так.
При этом она явно не догадывалась о том, как просто мне это сделать:
— Для того чтобы быть русским националистом, мне необходимо любить всех россиян подряд, — проговорил я, делая ударение на слове «всех», — Но далеко не с каждым мне нравится быть соплеменником; и русских дураков и мерзавцев я не люблю так же, как и дураков и мерзавцев всех других национальностей.
Национализм — это свойство ущербных людей. Людей, боящихся того, что их не примут во внимание.
У меня, как у человека, думаю, достаточно достоинств, чтобы не переживать за то, что их никто не заметит…
…После моих слов о дураках и мерзавцах Элия Вита решила воз-вернуть свои пушки на прежние позиции — позиции своей, а не моей страны.
И спорить с уже привычной ей территории:
— А чем вам мешают наши старики, ходящие колонами на праздниках?
— Ты имеешь в виду бывших эсэсовцев, воевавших в немецкой армии?
— Они воевали за свою страну.
— А Гитлер? — задал я риторический вопрос.
— Наши патриоты только использовали ситуацию.
— Интересно, — поинтересовался я, — а Гитлер знал, что он просто игрушка в руках ваших патриотов?
Но дело, друг мой, не только в этом.