Книга Фея Хлебных Крошек - Шарль Нодье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то же мгновение я машинально поднес руку к медальону; он раскрылся, хотя я, кажется, даже не дотронулся до пружины, и Билкис предстала передо мной еще краше, чем накануне.
– Благодарение Богу! – воскликнул я, упав на колени перед этим живым образом, ибо таинственный голос Билкис говорил с моей душой, а божественная улыбка, игравшая на ее устах и в ее взоре, так точно отвечала моим мыслям, что я побоялся смутить царицу своей тревогой…
– Благодарение Богу, Билкис! если что-нибудь мне и приснилось, то далеко не все!..
Я не преминул отправиться с самого утра к мастеру Файнвуду и, привыкши ссылаться повсюду на Фею Хлебных Крошек, счел, что в краю, где имя ее должно быть известно хотя бы по древним преданиям, такое покровительство окажется мне особенно кстати.
– Что это еще за Фея Хлебных Крошек, – воскликнул мастер Файнвуд, уперев руки в боки, – и где, черт подери, вы воспитывались? Ведь вы, я так полагаю, шотландец, раз говорите по-нашему лучше Юма и Смоллета[99]вместе взятых. У нас в Гриноке, дитя мое, по крайней мере среди плотников, нет никаких фей, кроме изобретательности и терпеливости, которые, с Божьей помощью, позволяют одолеть любое дело. Однако, – продолжал он, обращаясь к жене и дочерям, – физиономия этого парня мне нравится; не знаю, где я его видел, уж не во сне ли, да только я так полагаю, что он принесет нашему дому удачу. Нужно будет проверить его в деле, ибо рабочего иначе не испытаешь, и если он в самом деле так умел и работящ, как утверждает его аттестат, а бумага эта, по правде сказать, самая хвалебная из всех, какие я когда-либо держал в руках, то мы не станем обращать внимание на веселые причуды и фантазии, свойственные его возрасту и состоянию. Беритесь же за работу, господин, которому покровительствуют феи! Покажите, на что вы способны.
Тут он дружески пожал мне руку, а мистрис Файнвуд улыбнулась мне с трогательной доброжелательностью, которая самым прелестным образом выразилась и на хорошеньких личиках ее шести дочерей, стоявших рядом с матерью.
Ободренный таким приемом, я с чистым сердцем принялся показывать свое искусство мастерам-плотникам, которые сразу поняли, что я умею выполнять самые трудные и сложные операции. «Должно быть, – думал я, чертя линии и снимая мерки, – образ Феи Хлебных Крошек изгладился из памяти жителей Гринока за время ее долгого отсутствия, а после ее возвращения прошло еще слишком мало времени, хотя, судя по той скорости, которую ей удалось развить, она могла оказаться здесь ранним утром».
Рьяно взявшись за работу, я даже не заметил, что мастер Файнвуд уже давно стоит рядом и наблюдает за мной.
– Не робейте, приятель, – сказал он, с довольным видом хлопнув меня по плечу, – вы показали нынче столько вкуса и умения, что, если бы феи в самом деле вмешивались в наши дела, легко можно было бы поверить, будто одна из них сидит у вас в кармане.
Затем он обернулся к рабочим:
– Эй, ребята, рассудите-ка нас! Слыхали ли вы когда-нибудь о благородной покровительнице этого любезного работника, входящей в число добродетельных и именитых дам Гринока? Если верить его рассказам, это карлица двух с половиной футов росту и нескольких столетий от роду, именуемая Феей Хлебных Крошек; она говорит на всех языках, превзошла все науки и отменно танцует.
Пока он произносил эти слова, все пилы замерли, все топоры смолкли, все молотки застыли в воздухе. На секунду в мастерской воцарилась тишина, а затем многочисленные мои товарищи разразились таким дружным хохотом, в котором невозможно было различить ни единой модуляции, ни единого диссонанса. Это было самое единодушное, самое слаженное и самое стройное тутти,[100]какое когда-либо доводилось слышать смертному; не скрою от вас, оно настолько же обидело меня, насколько и оглушила.
В эту минуту я твердо решил, что отныне ни с кем не буду говорить о Фее Хлебных Крошек, тем более что мне казалось весьма трудным описать ее так, чтобы людям, с ней не знакомым, она понравилась; признаюсь, однако, что этот взрыв веселья внушил мне не слишком большое расположение к рабочим, позволившим себе осмеять моего единственного друга, и с этих пор некие холодность и принужденность вкрались в мои отношения с товарищами, которые, в свой черед, составили не слишком благоприятное мнение о моем уме и нраве. Я часто замечал, как, глядя на меня, они постукивают пальцем по лбу с выражением презрительной жалости на лице, словно говоря друг другу, что мастер Файнвуд не ошибся, когда в день моего появления в его доме счел меня страдающим какой-то глупой манией.
Как бы там ни было, я с самого начала выказал такое прилежание и трудолюбие, что мастер Файнвуд отличал меня между всеми другими рабочими и обращался со мной почти так же нежно, как со своими шестью сыновьями и шестью дочерями. Моя склонность проводить свободное время в уединенных размышлениях казалась ему не более чем естественной чертой моего характера и нимало его не тревожила.
– Чего вы хотите? – говорил он. – Мальчику больше нравится сидеть в одиночестве на берегу моря, чем откупоривать бутылку за бутылкой или плясать на плотницких балах с Фолли Герлфри и прочими ветреницами. Пожалуй, ничего плохого в этом нет, потому что или я сильно ошибаюсь, или честный человек узнаёт в обществе выпивох и красоток больше вредных вещей, чем полезных!..
Я же и не думал о подобных радостях! Я знал одну-единственную усладу – любоваться моей дорогой Билкис и разговаривать с нею, ибо, как я уже сказал вам, между ее портретом и мною образовалась некая таинственная связь, которая позволяла нам, обходясь без слов, сообщаться друг с другом так живо, скоро и пылко, что по неведомой мне причине ничтожнейшее из моих впечатлений тотчас отражалось в ее неподвижных чертах, нарисованных кистью живописца, и внемлющая мне душа оживала на эмалевой поверхности миниатюры. Стоило нам – Билкис и мне – остаться одним, как между нами завязывался этот восхитительный воображаемый разговор, длившийся часами и обрекавший меня на постоянные переходы от отчаяния к надежде и от надежды к отчаянию – переходы, приносящие влюбленным столько боли и столько счастья. Если я приходил в ужас от разделявшего нас расстояния и невозможности когда бы то ни было его преодолеть, Билкис, казалось, ободряла меня улыбкой. Если я терял надежду обрести счастье, которое сулил мне ее взор, она, казалось, роняла слезу в знак сочувствия моим страданиям; если же мне приходилось на время проститься с нею, само выражение ее лица неизменно даровало мне неизъяснимое утешение, куда более действенное, чем любые радости жизни действительной. Однажды безумная страсть завлекла меня слишком далеко, Билкис же, питая ко мне неодолимую приязнь, разделяла, казалось, мои чувства: трепеща, я поднес губы к медальону и в силу иллюзии, объяснить которую можно лишь безрассудством любви, почувствовал, что царица, взволнованная, дрожащая, трепетная, готова вырваться из своей золоченой рамки и брильянтового ореола, дабы слить свои губы с моими. Жар ее поцелуя разжег огонь в моей крови, и я почувствовал, что это блаженство мне не по силам. Сердце мое билось так сильно, что казалось, оно вот-вот разорвется, взор заволокло облако из пламени и крови, душа слетела на уста, и я лишился чувств, лепеча имя Билкис.