Книга Содом и Гоморра - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ревность приятна только в самом – самом начале болезни или уж когда наступает почти полное выздоровление. В промежутке – это мучительнейшая пытка. Впрочем, должен сознаться, даже те два приятных ощущения, которые я имею в виду, я почти не изведал: первое – из-за моей натуры, не способной на долгие размышления; второе – в силу обстоятельств по вине женщины, то есть, я хочу сказать, – по вине женщин, которых я ревновал. Но это не существенно. Когда мы уже чем-нибудь не дорожим, нам все-таки не вполне безразлично, что раньше оно было нам дорого, а другим этого не понять.
Мы сознаем, что воспоминание о минувших чувствах только внутри нас, и больше нигде; чтобы воспоминание вырисовалось перед нами, нам нужно вернуться внутрь себя. Не смейтесь над моим идеалистическим лексиконом, я просто хочу сказать, что я очень любил жизнь и что я очень любил искусства. Ну и вот, теперь я так устал, что мне трудновато жить с людьми, и мои былые чувства, мои, и больше ничьи, – это свойство всех, помешанных на коллекционерстве, – стали для меня драгоценностями. Я открываю самому себе мое сердце, точно витрину, и рассматриваю одну за другой мои влюбленности, которые никто, кроме меня, не узнает. И вот об этой-то коллекции, которая мне теперь дороже всех остальных, я говорю себе, почти как Мазарини о своих книгах,[111]хотя и без малейшей боли в сердце, что расставаться с ней мне будет невесело. А теперь перейдем к моей беседе с принцем; расскажу я о ней только одному человеку: этот человек – вы». Слушать Свана мне мешали бесконечные разглагольствования де Шарлю, вернувшегося в игорную. «А вы тоже читаете книги? Чем вы занимаетесь?» – спросил он графа Арнюльфа. Тот даже имени Бальзака никогда не слыхал, по оттого, что он был близорук и все видел в очень уменьшенных размерах, казалось, что он видит очень далеко, и – поэтическая черта, изредка встречающаяся в статуе греческого бога! – в его зрачках как бы вычерчивались далекие таинственные звезды.
– Пройдемтесь по саду, – предложил я Свану, а в это время граф Арнюльф, сюсюкая, – этот недостаток речи как будто свидетельствовал об его недоразвитости, во всяком случае умственной, – отвечал на вопрос де Шарлю с простодушной и словоохотливой точностью:
– О нет, я больше по части гольфа, тенниса, мяча, пешеходных прогулок, главное – по части поло.
Так Минерва,[112]раздвоившись, в некоторых городах переставала быть богиней Мудрости и воплощала часть самой себя в божество чисто спортивное, в божество конно-беговое – в Афину Гиппию.[113]Походил он на лыжах в Сен-Морице, ибо Паллада[114]Тритогения посещает выси гор и настигает всадников. «А-а!» – протянул де Шарлю со снисходительной улыбкой человека, занимающегося умственным трудом, человека, который даже не считает нужным скрывать, что он посмеивается над другими, который считает, что он выше всех, презирает даже и не таких уж глупых и почти не делает разницы между ними и непроходимо глупыми, а если и делает, то лишь когда эти глупцы могут представлять для него интерес с другой точки зрения. Де Шарлю полагал, что, беседуя с Арнюльфом, он тем самым возвышает его над другими, что у других это должно вызывать зависть и что превосходство Арнюльфа должно быть всеми признано. «Нет, – сказал Сван, – я устал, и ходить мне трудно, лучше посидим в уголке, я еле стою на ногах». Это была истинная правда, и все же, заговорив, он слегка оживился. Дело в том, что даже непритворная усталость, особенно у людей нервных, частично зависит от того, поглощено ли усталостью их внимание и помнят ли они про свое утомление. Человек внезапно устает, как только к нему закрадывается боязнь усталости, – чтобы приободриться, ему достаточно о ней позабыть. Конечно, Сван не целиком принадлежал к породе изнуренных, но неутомимых людей, которые, придя куда-нибудь в состоянии полного изнеможения, поблекшие, валящиеся с ног от усталости, оживают во время разговора, как цветы в воде; такие люди могут целыми часами черпать силы в своих словах, но, к сожалению, они не наделены даром заражать бодростью своих слушателей, напротив: чем сильнее у них подъем, тем заметнее упадок у слушателей. Зато Сван был из могучего еврейского племени, чья живучесть, чье сопротивление смерти передаются и отдельным его представителям. Общая болезнь всего племени – гонение, отдельные же его представители болеют разными болезнями, и во время мучительной агонии они бьются в бесконечных судорогах, которые могут продолжаться невероятно долго – до тех пор, когда у страждущего видна только борода, как у пророка, а над ней торчит громадный нос с расширяющимися ноздрями, напоследок втягивающими воздух, пока наконец не послышатся полагающиеся по обряду молитвы, после чего начинается строго торжественное шествие дальних родственников, двигающихся механически, точно на ассирийских фризах.
Мы сели, но, прежде чем отойти от группы, которую образовали де Шарлю и оба молодых Сюржи с их матерью, Сван не мог не задержать долгого взгляда знатока, взгляда широко захватывающего и плотоядного, на ее стане. Чтобы лучше видеть, Сван воспользовался моноклем, и потом, разговаривая со мной, он все посматривал на нее.
– Вот вам слово в слово, – начал Сван, когда мы с ним сели, – мой разговор с принцем, а если вы вспомните, что я вам сейчас говорил, то поймете, почему я решил открыть это именно вам. Есть и еще одна причина, о которой вы когда-нибудь узнаете. «Дорогой Сван! – сказал мне принц Германтский. – Если вам с некоторых пор стало казаться, что я вас избегаю, то простите меня. (А я и не заметил – я болен и сам всех избегаю.) Во-первых, я слышал от других, да и предугадывал, что ваш взгляд на злосчастное дело, разбившее страну на два лагеря, диаметрально противоположен моему. И мне было бы невероятно тяжело, если б вы начали высказывать свои взгляды при мне. Вот до чего я был взвинчен: два года назад зять принцессы, великий герцог Гессенский, сказал ей, что Дрейфус невиновен, – она вспылила, но, чтобы не раздражать меня, мне об этом не сказала ничего. Почти одновременно в Париже побывал наследный принц Шведский; по всей вероятности, он от кого-то услышал, что императрица Евгения[115]– дрейфусарка, по спутал ее с принцессой (согласитесь, что это довольно странно: как можно было спутать мою жену, принадлежащую к высшей знати, с испанкой, гораздо более худородной, даже чем о ней думают, вышедшей замуж просто за Бонапарта!), и он ей сказал: „Принцесса! Я счастлив вас видеть вдвойне – мне известно, что на дело Дрейфуса мы с вами смотрим одинаково, и это меня не удивляет, потому что вы, ваше сиятельство, родились в Баварии“. А она ему на это: „Ваше высочество! Теперь я – французская принцесса, и больше никто, и я придерживаюсь тех же взглядов, что и мои соотечественники“. Но вот в чем дело, дорогой Сван: года полтора назад, после разговора с генералом де Босерфеем, у меня закралось подозрение, что в ходе судебного разбирательства были допущены не просто ошибки, а грубые нарушения закона».