Книга Месть Анахиты - Явдат Ильясов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, я его сразу уложил, — невнятно сказал ему Тит левой частью рта: «шрашу… лошил». — Другой изловчился. Крепко бились, стервецы! Храбрый народ. — В отличие от других солдат, которые, как всегда после боя, угрюмо молчали и не хотели видеть друг друга, Тит был возбужден, от боли, что ли, глаза его сверкали. Он криво сплюнул красную слюну. И, морщась, прошамкал: — Нашел отша? В овжаге…
Фортунат взял в обозе лопату и спустился в овраг. Отец теперь не скажет: «Копай». Сам догадывайся, что делать.
Навстречу с гулом поднялась туча потревоженных мух. Здесь, в горячей яме, уже завис приторный запах тления. Центурион, с открытыми глазами и отвалившейся челюстью, лежал, как будто соответственно чину, в стороне от других. Его сбросили последним. Лицо, странно маленькое и костлявое, уже подернулось желтизной.
Сын попытался закрыть ему очи и подвязать челюсть, но они не поддавались. Поздно. Зарывая, придется набросить, оторвав от хитона, на лицо кусок ткани, чтобы земля не попала в рот и глаза. Хотя мертвым, конечно, это уже все равно. Сыпь в зрачки горячую золу, не мигнут.
Долго, со страхом и отчужденностью, которую внушает смерть, смотрел Фортунат отцу в глаза. И отец, уже из других, непонятных миров, с укоризной смотрел в глаза сыну.
«Если бы нам с тобой… пять несчастных югеров земли».
Фортунат заплакал. Он вспомнил детство. Отец никогда не обижал ребенка, не бил, не ругал, как другие отцы. Добрейший был человек! Жаль, мы это узнаем слишком поздно.
Может быть, поначалу он тоже не мог видеть кровь и грязь войны. И не отличался черствым безразличием ко всему на свете кроме добычи. Скорей всего, так и было. Природный пахарь! Его призвание — растить, а не жечь.
Фортунат, впервые за девять месяцев похода, увидел мысленно хилую мать, о которой отвык уже думать. И сестру свою, тихую, бледную. И двух румяных братцев своих.
Ну, который постарше, мальчик вроде неглупый. Собран, прилежен. На него, пожалуй, можно положиться. Но младший, бедняга, придурковат. Жаль его! Сам потерянный, он все теряет на ходу. Не уследишь — непременно угодит в выгребную яму. Зато ест за троих взрослых, толстеет.
Пропадут они без Фортуната.
«С чем, старший сын, ты вернешься домой?» — спросил мертвый старик своим отрешенным взглядом. «Не знаю, отец». — «В обозе мало что заработаешь». — «Да, понимаю. Но у нас уже есть кое-что».
Их общие деньги отец хранил в своей сумке на ремне через плечо. Она почему-то развязана. Фортунат запустил в нее руку — и спину его как бы вновь обнесло белым инеем.
Ни одного сестерция, даже асса!
А ведь у них, после трат на питание, снаряжение и прочее, должно было остаться несколько сотен драхм…
Где же они?
Он осмотрел трупы других солдат. У всех сумки развязаны. Все ограблены. Кто-то уже побывал здесь до Фортуната.
Кто? Греки? Им было не до того. Неужто проклятый Тит?
Он, конечно, он. Не зря глаза у него сверкали, как новые драхмы. Но как докажешь?..
Безысходность каменной черной стеной с беззвучным громом встала перед глазами. И заслонила от них весь белый свет. Медленно, как змея от голода после недельной спячки, в груди проснулась и, шипя угрожающе, развернулась тугими кольцами злоба.
Фортунат вонзил, как пилум в печень врага, лопату в бурую землю.
…И снова взошло утро.
Сколько людей родилось в это светлое утро, возвестив с петухами вместе его наступление, и сколько их навсегда закрыло глаза.
Люди о чем-то хлопочут, живут, умирают от старости или оружия, продают, предают, богатеют, беднеют, воруют и веруют, кто во что, лгут, измышляют множество каверз и преследуют хищно друг друга, дают обещания и забывают о них, а солнце, как всегда, восходит в положенный час.
И никакой библейский Иисус Навин, не говоря уже о проконсулах, консулах, императорах и диктаторах, не в силах его остановить.
Ведь человек, со всей своей мощью, способен причинить вред лишь себе и земле, которую топчет, и воде, которую пьет, и воздуху, которым он дышит…
Против солнца человек ничто. Меньше даже, чем пылинка…
— Болит? — Эксатр ощупал Крассу холодную голову.
Он с силою, как проверяют арбуз на спелость, размял ему темя, затылок, лоб и виски и туго затянул белоснежной льняной повязкой.
Чтобы снять остаточный кашель, накормил проконсула натощак редькой с медом.
— Теперь ты уже совсем здоров…
Явился, весь в регалиях, нарядный и гордый, военный трибун Петроний.
— О достославный! Римское войско желает тебя лицезреть…
«Угодник есть угодник, — с усмешкой подумал Эксатр. — И язык у него соответствующий, торжественно-раболепный, угоднический. Все как следует быть! Одного не понимают угодники: что, прибегая не к месту к высокому слогу, они невольно выдают ничтожность лиц и событий, о которых толкуют. Истинно значительное, утверждая себя делами громкими, не нуждается в громких словах».
Петроний принес в складках плаща утренний холод — Красс чихнул.
— Утри нос, о достославный, — смиренно заметил Эксатр. — Нехорошо. Внизу тебя ждет великий триумф…
Военный трибун между тем развернул плоский узел. В глаза проконсула больно ударил яркий узор.
— Откуда? — поразился Красс.
Он встряхнул и расправил тунику, затканную пальмовыми ветвями, затем извлек шитую золотом тогу. Толстые пальцы заметно тряслись. Петроний — где он добыл? — доставил одежду, в которую, по обычаю, облачается триумфатор.
Эксатр заметил ядовито:
— Хе! В обозе у Идиота, если хочешь, можешь купить даже царскую тиару.
Проконсул строго одернул:
— Замолчишь ты когда-нибудь?
— Уже молчу!
— Без решения сената?.. — Проконсул озадаченно провел ладонью по драгоценной ткани.
И взялся за нее так крепко, что уже никакой сенат не смог бы вырвать у него эту заветную тогу.
— О великий! — вздохнул военный трибун. — Разве ты сам не сенат?
— Хотя бы… по решению военного совета, — колебался проконсул.
— Уж тут я сам военный совет!
— И вправду, — кивнул мстительно Красс, вспомнив, как ему отказали после победы над Спартаком даже в малом, пешем триумфе, называемом «овацией».
Белую повязку Красс не снял с головы. Как он заметил, взглянув в полированное серебро круглого зеркала, она очень шла к его загорелому лицу.
…Площадь могла вместить три когорты. Они и выстроились по трем ее сторонам, под Священным холмом и у стен общественных зданий. Те, что вчера вели бой и захватили город. Ни звука, как будто здесь и нет никого.
Каменный Зенодот, склонив белую голову, с недоумением взирает на связки железных цепей у себя на плечах, на руках. У себя и у потомка своего Аполлония, который на середине рыночной площади, вскинув белую голову, с горькой печалью глядит на Зенодота.