Книга Книга воспоминаний - Петер Надаш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но она по этой фразе не могла предвидеть собственную судьбу, точно так же как в тот давний день не предвидела свою судьбу моя мать, и поэтому не могла отнестись всерьез к тому, что было более чем серьезным, точнее сказать, мой серьезный тон словно только усилил ее обожание, «изволь, я перед тобой», смеясь, прошептала она в ответ, и губы ее, как будто я видел их в первый раз, показались мне неожиданно полными, влажными, спелыми, «ах ты, грязная шлюха», прошептал я ей прямо в рот, едва не коснувшись его языком, при этом меня несколько смущали изъяны моего утреннего туалета, я не успел прополоскать рот, «ах ты, шлюха, да как ты смеешь обращаться ко мне на “ты” еще до свадьбы?» – мы оба с ней рассмеялись, и эти не совсем случайно вырвавшиеся слова, которые, как мне показалось, нимало не удивили и не шокировали ее, стали, несмотря на несвежесть моего дыхания, новым источником наслаждения, ее губы раскрылись навстречу моим, и тут я, помимо плотского наслаждения, благодаря этим самым словам, испытал упоительный духовный триумф, как бы переступил через труп отца, осмелившись произнести то, что он столь трагическим образом подавил в себе.
То была радость, безусловно одна из самых великих радостей, какие доступны простому смертному; и хотя я сжимал ее шею руками, оказавшимися там непонятно когда и как, вечный страх, питаемый какими-то созвучиями и подобиями, гнев и ненависть, угрызения совести и чувство стыда, которые до сих пор вызывала во мне наша связь и которые не давали мне насладиться моментом, постоянно напоминая о чем-то знакомом, былом, сейчас вдруг пропали, развеялись без следа; мне хотелось попросту проглотить этот милый рот, хотелось, чтобы она поцелуями втянула в себя всю мою плоть, и хотя я не смел прижать Хелену к себе, потому что мой легкий халат и шелковая пижама не могли утаить моей мощной эрекции, мои руки сделались инструментом нежности, единственной целью которого было как можно мягче поддерживать ее голову в наиболее удобном для нее положении, ее рот обратил силу ненависти в силу владения, и пальцы мои уже не хотели сжимать и душить, а лишь поднимать, поддерживать, чтобы ей легче было меня целовать, чтоб язык ее мог открыть для себя мой рот; и как ни пытался мой разум сохранять надо мною контроль, я не смог бы сказать, когда я закрыл глаза, когда она обвила мою шею руками, когда, словно две темных вселенных, горячо и скользяще сомкнулись наши уста, но все же остатки страха еще мелькали в моем мозгу, что скорее всего было связано с ревностью, ибо мне было непонятно, откуда в ней эта искушенность в лобзаниях, хотя вместе с тем я не мог не почувствовать, что это совсем не опытность, что она дарит мне чистоту своей инстинктивности, что именно чистота эта впечатляет меня так глубоко, как не впечатлил бы никакой опыт, и что именно я, полагаясь на свой опыт в любви, все еще не отдался ей до конца; дело в том, что я, не без доли лукавства и ехидного чувства некоего превосходства, как бы терпеливо сносил ее первооткрывательский натиск, не отвечал сразу на ее поцелуи, а с намеренным промедлением и всегда неожиданно, то касаясь кончиком языка ее губ или зубов, то препятствуя скольжению ее языка, изумлял ее, наслаждался ее замешательством, еще пуще распаляя ее желание полностью слиться со мной и как бы подталкивая к тому, чтобы отказаться от остатков сдержанности и стыдливости и целиком подчиниться мне, что было тем более важно, что, как подсказывала мне трезвая часть моего рассудка, ни один из нас не сможет уже без определенного риска остановить или задержать ход событий, нам придется преодолеть достаточно длительную и кропотливую церемонию раздевания, которая потребует мобилизовать все запасы такта и деликатности, и вся эта возня с пуговицами, тесемками и крючочками, естественно, породит смущение, которое только потом, уже после соития двух обнаженных тел, станет источником отдельного сладостного наслаждения и шутливых воспоминаний.
Но как бы трезво и искушенно я ни просчитывал каждый свой жест, наступил момент, в который я все-таки потерял здравый разум, и теперь, когда все уже давно позади и я, восстанавливая в памяти события того солнечного утра, пытаюсь анализировать свое поведение, именно в этой точке моя способность формулировать свои мысли наталкивается на непреодолимые препятствия, я чувствую себя человеком, желающим головой прошибить каменную стену невыразимости некоторых вещей, и дело здесь вовсе не только в обязательной, а следовательно, во многом смешной целомудренности, хотя несомненно, что нам доставляет немало трудностей называть своими именами вещи, которые в повседневном общении имеют свои банальные и избитые наименования, однако эти слова, несмотря на их выразительность и смачную жизненность, все-таки не годятся для описании моих впечатлений, и не потому, что я опасаюсь нарушить тем самым какие-то буржуазные приличия, отнюдь нет, так называемые буржуазные приличия сейчас не волнуют меня ни в малейшей мере, ведь задача моя заключается в том, чтобы дать отчет о своей жизни, а приличия буржуазного общества могут быть только внешними рамками этой жизни, и коль скоро я собираюсь с предельной точностью составить своего рода карту событий своей интимной жизни, то я должен быть в состоянии исследовать свое тело, и никакая стыдливость не может меня удержать от того, чтобы рассмотреть его во всей его наготе – ведь смешно было бы запрещать патологоанатому стаскивать простыню с распростертого перед ним на столе покойника; так и я, в точности как тогда и там, должен снять с себя халат и пижаму, а с нее – раздражающе сложное элегантное платье, называя при этом по имени каждый жест и каждое ощущение, однако, по некотором размышлении, вынужден все же признать, что использовать обыденные слова применительно к так называемым срамным органам, а также – коль скоро речь идет о