Книга Ступени ночи - Милош Латинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока Базилковский отсутствовал, Беатриса часто представляла себе, где он, в каком городе остановился, в чьей постели заночевал. Мокнет ли под дождем, терзаемый страхом, изорванный ветром. Ранен ли он, одиноко ли ему, подносит ли ему кувшин вина пышногрудая, широкобедрая улыбающаяся женщина, с черными глазами и каштановыми волосами, полными запаха Средиземного моря, или в корчме где-то на севере накладывает куски печеного мяса вепря веснушчатая девушка с тонкими губами.
Вздыхает ли он громко, как когда делит ложе с ней, или печально молчит, предаваясь страсти с незнакомой красавицей, погруженный в топь стыда, в грязной гуще измены. Выговаривает ли звук за звуком ее имя, будучи с безымянной проституткой. Та женщина, выбранная деньгами, – ласкает ли она ему солнечное сплетение, израненный лоб, уши, взмокшую шею. Целует ли ему соски bella putas с серьгой в языке и допускает ли, чтобы он заполнил ее теплым семенем.
И это не была ревность. Это было желание, неутолимое желание в любой момент знать, где Вернеров след, где ширится его запах, раздается его голос и где может быть пролита его кровь.
Беатриса подошла к столу с эфирными маслами.
С неизъяснимым терпением, не обращая внимания на вестников Хроноса, без страха за свою красоту, будто она была морской русалкой, осужденная демонами оставаться соблазнительной женщиной, она позволяла времени течь, словно лед вниз по реке.
– Пока я есть в твоем сердце, ты будешь прекрасна, – сказал Вернер, пока Беатриса купала его в деревянной ванне.
– In uns selbst liegen die Sterne des Gluck[16], – ответила Беатриса.
Она мыла его терпеливо, нежно, словно мальчика, усталого с дороги. Пыльного, взмыленного от пота. С новыми, только что заросшими рубцами на теле. И знала, что перед ними нет ни дня покоя, что для них нет будущего. Знала, что эту игру придумал Государь – тот, что держит нас на ладони, и примирилась с этой судьбой, данной Всевышним. Потому она и ждала. И пользовалась каждым мгновением, чтобы быть нежной, чтобы доставить ему радость, чтобы быть рядом с ним, трогать его, прикасаться своей кожей к его коже, желая этим сказать: утешена верой в то, что, может быть, Вернер Базилковский, воин и старец, принадлежит всем, но только ее, только ее —
Беатрис Латинович – любит.
* * *
Она закрыла глаза.
Ей помнилось: игра начиналась так, что Вернер искусно и складно, словно змея, спускался вниз, в ущелье ее межножья, в сокровенную пещеру, что ждала, пока будет открыта, где нежно кончиком языка касается ее краев, а затем жадно глотал соленое мясо пульсирующей мидии, освобожденной от ракушки, губами втягивал его в глубину рта, словно пожирая. Она стонала, тяжело дышала, всхлипывала, неразборчиво вскрикивала, нарушая своими громкими вздохами ритмы дня и ночи, желая добраться до вершины наслаждения, этой маленькой смерти, жаждая триумфального быстрого окончания своего восторга, смиренная в сознании, что ей предстоит еще наслаждение, что он, липкий от ее соков, доберется до ее груди с набухшими розовыми сосками, которые он лизнет, каждый два раза, словно ритуал, а затем поцелует ей шею и подбородок, потом губы, в миг, когда его пурпурная жила войдет в нее, тихо, словно искусный соглядатай, и начнет медленно заполнять ее, в неровном ритме, пока не лишит ее разума и не наполнит медом любви.
– Твое семя пахнет акацией, – молвила Беатриса в первую ночь, когда они были вместе, на берегу реки, на разостланной медвежьей шкуре, сокрытые под зелеными кронами широкоствольных тополей, отмеченных для порубки. Одна капля стекала у нее по подбородку. Он снял эту каплю семени пальцем, поднес к носу, а затем сунул палец себе в рот.
– Запах моего детства. Это осталось в пустом сердце – запах акации как единственное воспоминание. Это, любовь моя, след, по которому ты всегда можешь найти меня, – сказал Вернер Базилковский под кронами тополей и говорил так всегда в конце их любовной игры.
– И запах лесных фиалок. Так пахнет твоя кожа, – тихо ответила Беатриса, страстно приближаясь губами к его животу. Она желала его. Желала еще ласки, еще немного его, и теплыми губами пустилась в безвозвратный путь необозримыми просторами нежности. И каждый раз она так легко находила узкую расщелину, сквозь который она пробиралась в поисках сокрытого мира страсти, в котором мы не знаем, где находимся, когда жар угаснет и наслаждение рассеется.
Вернер сомкнул глаза и утонул в небе…
* * *
Потом он уезжал.
Исчезал, словно ночной призрак на рассвете. В белизне.
То было время, когда в комнатах, на вилле, на земле, под властью ночи прекращается всякое движение и когда встречаются
Nox intempesta —
Время, когда прекращается всякое движение, и песнь петухов
– Galicinium.
Вернер Базилковский исчезал, подобно бледным пятнам в зеркале, теням с золотых канделябров, отпечаткам пальцев с начищенных серебряных столовых приборов, с шероховатых стен ее палаты.
И в то утро, когда впервые пропел черный петух на изгороди, Беатриса поняла, что никогда не останется одна, пока отвечает любовью.
Она вознесла молитву, единственную, которую знала:
– Вспомни, о всемилостивая Дева Мария, что испокон века никто не слыхал о том, чтобы кто-либо из прибегающих к Тебе, просящих о Твоей помощи, ищущих Твоего заступничества, был Тобою оставлен. Исполненный такого упования, прихожу к Тебе, Дева и Матерь Всевышнего, со смирением и сокрушением о своих грехах. Не презри моих слов, о Матерь Предвечного Слова, и благосклонно внемли моей просьбе. Аминь[17].
Холодные пальцы страха коснулись ее горячего лба, сомкнулись вокруг ее тонкой шеи. Беатриса упала на колени. Бессильная. Одинокая.
– Моей судьбой будет – безотрывно наблюдать за собой, следить, как я старею в этом быстротечном облике, – успела прошептать Беатриса.
Донесся звон, первый, самый громкий звук перезвона, тот, что лучше всего слышен, сразу после удара, дрожью металла из средней трети колокола. Потом раздался гул, второй тон, через некоторое время, –