Книга I love Dick - Крис Краус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сильвер продолжает обобществлять мой опыт с тобой. Он навешивает на него ярлыки, придуманные другими людьми, – Адюльтер в Академии, Джон Апдайк встречает Мариво… Факультетская Жена Набрасывается На Коллегу Мужа. То есть предполагается, что в женскости, в желании есть нечто по природе своей гротескное, аномальное. Но мой опыт с тобой – настоящий, и такое происходит впервые.
(Уместным ли будет сейчас сказать, как я постоянно теку с момента нашего телефонного разговора восемь дней назад? Во время разговоров, за письменным столом, в школе, в спортзале, в строительном магазине – эта часть меня плавится и раскрывается.)
Возвращаясь к Первому Лицу: я даже придумала художественную теорию о моей невозможности его использовать. О том, что я выбрала кино и театр – два вида искусства, полностью построенные на столкновении, достигающие смысла только за счет противоречий, – поскольку никак не могла поверить в цельность/превосходство Первого Лица (то есть себя самой). Что для создания повествования от Первого Лица должно быть четкое «я», или амплуа, и отказываясь верить в это, я сливалась с обрывочной реальностью настоящего. А теперь я думаю: ладно, пусть так, нет зафиксированного «я», но само «я» существует, и с помощью письма можно каким-то образом проследить его движение. Что, возможно, текст от Первого Лица так же фрагментарен, как и безличный коллаж, но более серьезен: сближает изменения и раздробленность, сводит все к точке, в которой ты действительно находишься.
Я не знаю, что буду делать с написанным, и я не знаю, что буду делать, если твои, Дик, личные обстоятельства помешают нам выйти на связь. Перед тем как начать писать, я на секунду представила сцену из будущего, когда через две недели я приеду к тебе: как на следующий день буду лежать одна в кровати в номере «Пирблоссом Бест Вестерн» с бутылкой скотча и двумя упаковками «Перкосета». Но когда меня посещают (редко) мысли о суициде, то это оттого, что я застряла, а сейчас я чувствую себя живее всех живых.
И все, чего я сейчас хочу, это чтобы ты по крайней мере прочел это и хоть чуть-чуть понял, что ты для меня сделал.
С любовью, Крис
А потом все случилось практически точь-в-точь, как я себе представляла. Заранее продуманный свет и музыка, дымный поцелуй, постель. Слепящее солнце в дороге на следующее утро. Скотч в мотеле, «Перкосет». Но это всего лишь рассказ. Реальность – в деталях, и даже если ты можешь предсказать, что произойдет, невозможно предугадать, что ты почувствуешь.
Только спустя одиннадцать месяцев после нашего приезда я смогла написать тебе это письмо. Вот как оно начиналось:
«Пирблоссом Бест Вестерн»
24 февраля 1995 года
Дорогой Дик,
вчера днем я ехала в сторону озера Каситас, охваченная горем и яростью. Я еще не плакала, слезы только начали скапливаться в уголках глаз. Но меня, потрясенную, трясло так, что я не различала перед собой дорогу и не могла держаться в правом ряду…
* * *
Энн Роуэр говорит: «Когда пишешь в реальном времени, приходится сильно править». Наверное, она имеет в виду, что каждый раз, когда пытаешься написать правду, она меняется. Происходит что-то еще. Информации становится все больше.
Игл-Рок, Лос-Анджелес
17 января 1996 года
Дорогой Дик,
за три недели до нашей встречи я взошла на борт самолета «Сан Чартер Джет Вакейшн», летевшего в Канкун, на пути в Гватемалу, закутанная в несколько пледов, с ларингитом и температурой под тридцать девять. Во время посадки я плакала: плоский бетонный контур аэропорта проглядывал сквозь пелену слез. Всю осень я прожила в Крестлайне с Сильвером, моим мужем, по большому счету против своей воли. Я планировала провести сентябрь в Веллингтоне, работая над «Тяжестью и благодатью», а затем отправиться на фестивали в Роттердаме, Берлине и Франции. Но в августе Джен Биеринга, мое контактное лицо в Новой Зеландии, перестала брать трубку. Наконец в октябре она позвонила мне из какого-то аэропорта и сообщила, что проект накрылся. Инвесторы его разгромили. Крупнейшие европейские фестивали его разгромили. А я – в Крестлайне, в кармане ни гроша, где взять четырнадцать тысяч долларов для завершения фильма – непонятно. Мишель из «Файн Ката» в Окленде прислала факс: десять тысяч кадров в канадском монтажном листе проебаны. Может, писала она, будет проще выбросить пленку?
На протяжении трех недель я ревела так часто, что назрел феноменологический вопрос: когда уже можно перестать употреблять глагол «плакать» и вместо этого обозначать мгновения «не-плакания» знаками препинания в бесконечном потоке слез? Я полностью потеряла голос, глаза жутко опухли. Врач в больнице Крестлайна уставился на меня как на безумную, когда я попросила «лекарство для сна».
Я отправилась в Гватемалу, потому что услышала по NPR, как Дженнифер Харбери рассказывает о своей голодовке. Дженнифер Харбери, не так давно вступившая в брак с пленным лидером майянских повстанцев Эфраимом Бамакой, объявила: «Это мой последний шанс спасти его жизнь». Вряд ли в тот момент – три года спустя после исчезновения Бамаки и семнадцать дней с начала голодовки – Харбери, бывшая активисткой всю свою жизнь, верила, что Бамака еще жив. Но личная история, заинтересовавшая общественность, давала ей возможность высказываться против гватемальской армии на страницах журналов «Тайм» и «Пипл». «Странно в этом деле только одно, – рассказывала Харбери журналистам, – если бы вместо меня говорили гватемальцы, их бы убили. Их бы немедленно убили». Речь Харбери была быстрой, легкой и при этом невероятно содержательной. Ее доблестный здравый марксизм напомнил мне о мире женщин, который я так люблю, – мир коммунисток с их чайными розами и цепкими умами. Слушая ее тем ноябрьским днем в машине, я подумала, пусть лишь на мгновение, что, возможно, геноцид гватемальских индейцев (за десять лет в стране с населением в шесть миллионов пропали без вести и подвергались пыткам сто пятьдесят тысяч человек) был несправедливостью большего масштаба, нежели моя карьера в искусстве.
Я доехала на такси до автовокзала, куда туристы обычно не суют носа, и взяла билет в одну сторону до Четумаля. Трещало радио, воняло выхлопными газами. Мне понравились пружинистые оранжевые сиденья в автобусе, разбитые окна. Я представила, как этот автобус курсировал по Америке лет тридцать назад. Скажем, в Талсе или Цинциннати, еще до зонирования городов, когда на автобусах ездили не только изгои и когда люди на улицах и в барах пересекали границы разных жизненных путей и укладов. Секс и торговля, быстротечность и таинственность. Пассажиров в автобусе до Четумаля было чуть больше десятка, и все они казались работающими людьми. До обвала песо оставалось еще полтора месяца, и Мексика была похожа на нормальную страну, а не на спутник свободного мира. Когда двигатель наконец завелся, я уже не плакала. Из радиоприемника орала музыка. Свинец в груди рассосался, пока мы ехали на юг через деревни и города. Банановые деревья и пальмы, люди, просовывающие еду и деньги в окна каждый раз, когда мы въезжали в новый город. Было неважно, кто я такая. Кипарисы сдались под натиском бамбуковых рощ, как раз когда мощность солнца начала медленно снижаться.