Книга Бутырский ангел. Тюрьма и воля - Борис Земцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ещё через два часа что-то похожее на слезу пробило и его самого.
К этому времени дочка, посидев со взрослыми за большим столом, вернулась за свой письменный стол, за которым всегда делала уроки. Из стопки учебников на углу стола вытащила нужный, раскрыла на странице, отмеченной приспособленным под закладку фантиком и громким шёпотом начала что-то читать. «Литературу к завтрашнему учит, сейчас Тургенева проходят, ее учительница хвалит», — пояснила Николаю жена, не снимая с его плеч горячих рук.
А со стороны письменного стола доносился торопливый невзрослый шёпот: «Герасим рос немой и могучий…».
«Тургенев, значит…?», — только и спросил Нечаев и надолго отвернулся в сторону окна, в котором уже стояла густая ноябрьская ночь.
На зоне смерть арестанта — событие заурядное.
Потому и проходит всегда блёкло и тихо.
Человек умирает, а отношение окружающих к этому такое, будто арестант просто с одного лагеря на другой переезжает.
И будто все знают, что не будет впереди никаких резких перемен, что ждёт его тот же пейзаж с «запретками»[56] и вышками, та же сечка в столовой, тот же режим, на котором ни «крепить»[57] никто не будет, но и поблажки не посыпятся.
Соответственно, ни ужаса, ни, тем более, радости.
Потому что для арестанта переезд с зоны на зону — дело обычное.
Вот так и с Колей Харлашкиным, отрядным нашим смотруном было. Никого его смерть не встряхнула, не напугала. Тем более, что умер он не в зоне, а дома, ровно неделю спустя, как его актировали.
Не знаю, как во времена Шаламова, а в нынешних зонах актировка — явление сверхредкое. Правы те, кто шутит: актируют только тех, кто не просто одной ногой в могиле стоит, но и вторую ногу в ту же сторону уже до половины дотянул. За время моего срока только четверых и актировали, и никто после этого больше десяти дней не прожил. Будто врачи мусорские особый дар имеют: точно видят, какие сроки Судьба человеку определила, и, аккурат, за недельку до этого арестанта отпускают.
Сказочники лагерные мрачно фантазируют по этому поводу, вроде как «актированным» перед тем, как им на волю выходить, специальный укол делают, или особо лютой микстуры выпить дают.
Это чтобы недавний зек приличное общество собой долго не обременял и лишних проблем доблестным правоохранителям не создавал.
Логика в этом «ужастике» есть, но лично я в него не верю.
Не потому что нынче в нашей тюремно-лагерной системе гуманизм и человечность утвердились.
Просто знаю, если бы существовала подобная, пусть сверхсекретная, практика, информация о ней всё равно «в народ» просочилась. Ведь не держатся в зоне секреты. Ни среди арестантов: стукачей здесь в избытке, у них работа кипит и ударников в этой работе — хоть отбавляй. Ни среди «мусоров»: те любую тайну, если тем же арестантам за блок «фильтровых» не продадут, то за лагерными воротами по пьянке просто даром разболтают. Понятно, какой скандал бы разразился, когда про такую «передовую технологию» стало бы известно.
Так что с куцыми сроками доживания после актировки — здесь просто мистика.
По какой бы причине арестанта не актировали — дальше сценарий одинаков: доползёт он до дома, подышит свободой недельку и… финиш.
На последний этап!
На вечный срок!
В заоблачную зону!
Откуда уже ни «маляву» не отправить, ни по «трубе» не набрать.
А Коля Харлашкин в декабре умер, за неделю до Нового года.
До этого его шесть месяцев по «больничкам» всех калибров (наша лагерная, потом областная, потом кустовая, что на несколько областей, опять же для нас, арестантов) мучили. То анализы какие-то особо болезненные из него вытаскивали, то диагноз уточняли, то просто о нём напрочь забывали.
Началось то всё с майской «флюшки».
«Флюшка» на арестантском языке — это рентген.
Через него всех в зоне в обязательном порядке дважды в год прогоняют. Вот тогда у него на одном из лёгких затемнение обнаружилось. Вскорости и приговор грянул: рак. Да в какой-то безнадёжной стадии, когда врачи, большие любители в человеке скальпелем поковыряться, про операцию уже не заикались.
В конце лета, между своими выездными «больничками», Николай в лагерь вернулся. На барак уже не поднимался, какое-то время в санчасти пробыл. В локалку[58] выходил. Имел возможность с нами, идущими мимо, то в столовую, то на «промку[59] общаться.
Понятно было, что смерть своим крылом по его лицу уже жестко мазнула, что всё посчитано, что всё определено, что жизни, ему отведённой, совсем мало осталось.
Изменился он к тому времени неузнаваемо.
И не в обострившихся скулах и ввалившихся глазах было дело.
Какая-то болезненная сосредоточенность на его лице появилась.
Будто он что-то мучительно вспомнить пытался или о чём-то тяжелом и сверх важном размышлял постоянно.
Тогда я с соседом по проходняку[60] вздумал Николая проведать. Взял пачку зелёного чая из недавно полученной «дачки» (любил его он не меньше чифира традиционного), добавил к ней горсть шоколадных конфет с последнего «ларька» — вполне серьёзный «подгон» получился.
Локалка на наше везение незапертой оказалась, и сам смотрун наш в этот момент неспешно по ней прохаживался. Поблагодарил Николай за гостинцы, за руку поздоровался. Я, не подумав, при этом ещё и приобнять его попытался. Здесь-то и жестоко ошибся я, для Николая такая форма приветствия уже невозможна была. Едва я его тронул — у него гримаса на лице, и не сказал он тогда, а прошипел с ненавистью:
— Да что ты жмёшь-то так, у меня болит всё, всё больно…
Гримаса эта, в которой злость пополам с мукой была перекручена, так с его лица до конца нашего разговора и не сходила. Да и разговора этого не получилось. Неловко мне было за боль причинённую, да и понятно было, что худо ему, не до беседы, не до общения. Так и разошлись, едва дохлым рукопожатием обменявшись.