Книга Чехов - Алевтина Кузичева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его природный дар — видеть незримое, понять неуловимое, рассказать о непередаваемом — развился в напряженном труде. И то, что открывалось некоторым героям Чехова силой и прозрением любви или предсмертного чувства, в самом Чехове, наверно, жило постоянно. Неизлечимая болезнь усилила этот необыкновенный талант, всегда и ото всех потаенный.
Весной 1890 года Чехов отказался спорить с Щегловым о некоей высшей нравственности. Неугомонный моралист рассчитывал на разговор о «вечном», на признания, на особую откровенность. Чехов свел притязания приятеля к земному, к своим обыкновенным грехам обыкновенного человека. И так было всегда.
Весной 1904 года Книппер, впадая в настроение, которое Чехов называл мерлехлюндией, спросила его: «Антонка, что такое жизнь? Я ничего не понимаю. Мне кажется, что я глупая, глупая, ограниченная». Он ответил 20 апреля: «Ты спрашиваешь: что такое жизнь? Это всё равно, что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка, и больше ничего неизвестно».
Того, о чем думал он сам в эту зиму, одинокий, тяжело больной, не в силах ни писать, ни разговаривать, ни ходить, Чехов не открывал никому. По его письмам к Книппер выходило, что он здоров, что живется ему сносно, хотя на самом деле изматывали кишечные расстройства, и он принимал обезболивающие средства (героин, опий с висмутом).
Художник Коровин, навестивший Чехова в начале апреля, и годы спустя не забыл своего впечатления: «Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его подавшуюся под натиском болезни фигуру; он был худ и его плечи, остро выдаваясь, свидетельствовали об обессилившем его злом недуге… Антон Павлович собирался ехать в Москву. Я не советовал ему делать этого — он выглядел совсем больным и сипло кашлял. На всем лежала печать болезни и грусти».
Может быть, всё это бросилось Коровину в глаза и потому, что он смотрел взглядом профессионального художника, и потому, что, конечно, помнил Чехова давних лет, московские прогулки в Сокольники, встречи в мастерских. Помнил Чехова молодого, красивого, с «добрыми смеющимися глазами». Теперь болезнь отказала ему почти во всем. За обедом он спросил Коровина: «Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здоров, я бы пил… Я так люблю вино…»
Коровин запомнил ялтинский кабинет: «В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто — немножко, как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером вставленные в особую подставку много фотографий — портреты артистов и знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии — тоже портреты, и среди них — Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенко, Левитана и других». Когда Константин Алексеевич показал свои крымские работы — ночь, спящие большие корабли, — Чехов попросил оставить их ненадолго: «Я еще хочу посмотреть их, один…»
Настроение Чехова выдавали не жалобы на снег, дождь, ветер, а то, что он почти не работал. Ничего, по его словам, не «вытанцовывалось». Он рассказал Книппер: «Я работаю, но не совсем удачно. Мешает война, а в последние дни — расстройство кишечника. Всё кажется, будто по случаю войны никто читать не станет».
К прежним уподоблениям жизни в Ялте ссылке в «теплую Сибирь», на Камчатку, на необитаемый остров добавилось еще одно: « я в этой Ялте одинок, как комета, и чувствую себя не особенно хорошо». Ему казалось, что летом, на подмосковной даче, удастся «пописать, подумать», половить рыбу новым способом, которому его научил Коровин: «Я так мечтаю о лете!» Шутил, что поймает одного лишь пескарика, да и «тот пой-мается из склонности к самоубийству». Он приписывал свое раздражение кашлю и крымскому климату, о котором сказал, что любит и презирает его, «как любят и презирают хорошеньких, но скверных женщин». Уже с марта спрашивал жену, когда ему тронуться в путь. В конце апреля писал Книппер: «Уеду я из Ялты не без удовольствия; скучно здесь, весны нет, да и нездоровится».
В желании скорее покинуть Ялту, хотя наступало хорошее время, разгар крымской весны, ощущалось какое-то особое беспокойство. Намерение поехать в июле или августе врачом на Дальний Восток — а он упорно говорил об этом — никем, видимо, не воспринималось всерьез.
Книппер писала на этот счет: «Ты хочешь на войну? А меня куда ты денешь? Лучше поживи со мной, оставь войну, а? Поудим рыбку лучше»; — «А ты все-таки на войну не езди, лучше со мной поживи, да если бы Бог привел, в царицынском домике! Славно, право»; — «Ах ты мой воин, чудак ты мой золотой!» В этом «чудачестве», в назначенном сроке (июль — август) было что-то странное, необъяснимое, сродни его некоторым не-сбывшимся желаниям: построить для себя отдельный дом в лесу, недалеко от Мелихова; совершить кругосветное плавание; иметь «живое утешение», то есть детей.
В письмах Чехова весной 1904 года все сильнее проступало настроение, когда-то подмеченное им у брата Николая в последние недели его жизни. Кротость и нежность. Как в начале романа с Книппер, Чехов опять изобретал для жены ласковые обращения: «радость моя», «собачка моя заморская», «супруга моя хорошая», «кашалотик мой милый», «милая моя, замечательная половинка», «лягушечка моя», «единственная женщина», «родная моя», «роднуля», «голубка», «жена моя великолепная», «женушка», «комарик мой», «милая моя конопляночка», «милый мой зяблик», «актрисуля моя хорошая».
Повторял, что любит ее больше всех на свете, и часто заканчивал письма жене словами: «Господь с тобой»; «Благословляю тебя», «Христос с тобой». Говорил ей, будто на память: «Не забывай о своем муже»; — «Помни, что я тебя люблю»; — «Вспоминай, думай обо мне»; — «Не забывай меня, думай иногда о человеке, с которым ты когда-то венчалась»; — «Живи и спи спокойно, мечтай и вспоминай о своем муже». Он готов был ехать к ней в Петербург.
Она писала почти каждый день, и он был благодарен ей безмерно: «Ведь я тебя люблю, и письма твои люблю, и твою игру на сцене, и твою манеру ходить. Не люблю только, когда ты долго болтаешься около рукомойника». В последнем письме из Петербурга в Ялту она написала мужу: «Дуся моя, ты тоскуешь, я это чувствую. Если бы я сумела сделать твою жизнь легкой, приятной, толковой! Я ничего не умею делать в жизни, треплюсь зря и других треплю. Зла никому не желаю, а вместе с тем как будто всем только зло делаю. А в душе всегда мечта о какой-то прекрасной возможной жизни…»
О летних планах она писала прямо: «В Ялту мне ужасно не хочется, откровенно говорю, там такая тяжкая атмосфера. Конечно, если тебе хочется и если это необходимо, то поеду, жить везде можно. Будь здоров, дорогой мой, целую нежно, люблю тебя. Кланяюсь всем».
Чехов признался в последнем письме из Ялты: «Вчера я был нездоров, сегодня тоже, но сегодня мне все-таки легче; не ем ничего, кроме яиц и супа. Идет дождь, погода мерзкая, холодная. Собачка, собачка, я так соскучился по тебе! Ну, Христос с тобой, радость. Твой А».
* * *
В Москву Чехов выехал 1 мая. Дорога далась ему с трудом, он ничего не ел и приехал, по его выражению, «совершенно развинченный». И не только не выходил из дома (квартиру сняли в Леонтьевском переулке, том самом, куда Чехов в 1882 году ходил в редакцию «Будильника»), Но даже не вставал с постели: жар, кашель, слабость.